Замороженный мир
Часть 3 из 11 Информация о книге
– Но почему?! – Без «почему». Раз двушка велит лопатой – значит, надо лопатой. Тут нельзя рассуждать, и жалеть нельзя. Иначе запутаешься. А там порыв ослабнет – сдуешься, дашь себе мозги закрутить – и вот тебя уже сожрали. – Да! – говорит Мокша. – Мозги закрутить. Это ты верно. Мокша представляет, как вытряхнет из бочонка сытого эльба. Как возьмет лопату, размахнется и разом со всем покончит. Может, позвать с собой Митяя? Рассказать ему всю правду. Конечно, это будет стыдно, но Митяй поймет. И эльбу тогда уж не отвертеться. Конечно, Мокше будет потом плохо. Все его дары исчезнут, но со временем он опять сможет нырять, как и прежде. Сосна за сосной, шаг за шагом – все ближе к сердцу двушки! Ведь и сейчас двушка его впускает. Мокша уже открывает рот, но что-то мешает ему произнести слова признания. Стыд! Нет, он справится с эльбом сам! Не надо, чтобы другие узнали. Ведь и Кика тогда пронюхает, станет дразнить… Мокша люто ненавидит его в эту минуту. Ему кажется, что не будь Кики, он давно бы уже прикончил эльба и давно был бы уже за грядой. Он и Митяй! Они летели бы вместе! Или даже Митяй чуть позади, а он, Мокша, чуть впереди! Простившись с Митяем, Мокша мчится в подвал. В руках у него лопата. Решительным пинком опрокидывает бочонок. Эльб вываливается из него, рыхлый и слабый. Ему и одного тычка будет довольно. Эльб понимает это и не шевелится, не пытается уползти. Мокша смотрит на него, представляя, как сейчас его прикончит. Давно пора уже ударить, а он все медлит, мнется, облизывает пересохшие губы, а потом, без всякого заметного перехода, почти без внутреннего сопротивления, ложится прямо в грязь и опускает эльба себе на грудь. Потом встает и, шатаясь как пьяный, бредет в пегасню. Гулк Ражий лежит на соломе у входа и храпит. Хорош сторож! Когда Мокша переступает через него, Гулк начинает приподниматься. – Кто здесь? – спрашивает он, тараща глаза. – Просыпайся! Работать пора! – кричит ему Мокша. Гулк тупо смотрит в темноту и падает как подкошенный. «Просыпайся!» – лучшее усыпительное слово. Если хочешь, чтобы человек спал, – произнеси его. Мокша заходит в пегасню и, натыкаясь в темноте на морды пегов, идет к Игрунье. Седлает на ощупь. Потом выводит Игрунью и летит навстречу луне как ночной мотылек, а с ним вместе к той же луне, кружа, летят и настоящие ночные мотыльки. Для них луна – это возможность встретиться друг с другом. Для Мокши… Он и сам не знает, зачем и куда сейчас летит. Что-то ведет его. Впервые в жизни он чувствует себя лишенной воли марионеткой. Когда нужная высота набрана, Мокша припадает к шее Игруньи и чуть ослабляет поводья. Игрунья складывает крылья и начинает скользить вниз. В груди Мокши все замирает. Он не видит земли и боится разбиться. К счастью, Игрунья обхватывает его основаниями крыльев, и, в последний момент обретя плотность, он ухает в землю как в трясину. Болото проходит легко – и вот он уже на двушке. Игрунья с радостным нетерпением устремляется к гряде, но Мокша натягивает поводья и направляет кобылу к земле. Игрунья упрямится, но Мокша прижимает ее к соснам. Почти брюхом укладывает на склоненные вершины. Здесь он разворачивает Игрунью и медленно, чтобы она не ушла в обратный нырок, начинает подводить ее к болоту. Они летят из рассвета в ночь. Вдвигаются в полумрак. Игрунья упрямится, похрапывает, пытается развернуться. Мокша больно и сердито бьет ее пятками. Жалеет, что не взял с собой хлыст. Они летят над теми мертвыми землями, где накануне утром он шел пешком. Здесь уже царство ночи. Запахи болота усиливаются. Игрунья окончательно перестает его слушаться и садится. Привязать кобылу не к чему. Еле-еле Мокша находит какой-то трухлявый пень. Игрунья нервничает, прядет ушами, переступает копытами. Мокша поглаживает ее по шее, успокаивает. Кобыла мелко дрожит. – Чего ты боишься? Нет тут никого! – говорит ей Мокша. Не доверяя пню, он с особой тщательностью привязывает кобылу, дополнительно стреножит и закрепляет на крыльях путы. – Жди меня! Я скоро! – обещает он, в качестве утешения ослабляя кобыле подпруги. Ему слегка неловко перед Игруньей. Нырок на двушку для пега всегда праздник. Здесь можно попастись, поваляться, искупаться в реке – а он посадил ее в холодном темном лесу, да еще всю опутал. Игрунья тянет ему вслед морду. Ржание ее полно боли и беспокойства. Мокша даже оглядывается, проверяя, не случилось ли чего: – Да что с тобой? Успокойся! Мокша идет в сторону болота. Вокруг тот же сгущающийся, сосущий глаза сумрак. Тревожно, тускло, мертво. Мокша то бежит, то переходит на крупный шаг. Он сам не знает, чего ищет. Внезапно он слышит жалобный призыв Игруньи. Это зов животного, которому грозит гибель. Мокша мчится к ней. Игрунья хрипит и бьется, вслепую лягая копытами тьму. На Мокшу она в панике налетает боком и сшибает его с ног. Мокша вскакивает. Позади, во мраке, откуда он только что прибежал, мелькают две серые тени. Тени, припадая к земле, крадутся к ним. Мокша хватает с земли несколько камней и, усилив бросок фигуркой льва на нерпи, швыряет их один за другим. Попал он или нет, непонятно – но тени подаются назад и припадают к земле. Мокша пытается отвязать поводья от пня, но Игрунья так затянула их, что он обрубает их ножом. Освобождает от пут крылья и передние ноги. Кобыла больше мешает, чем помогает. Начинает загребать воздух правым крылом еще до того, как он окончательно стянул путы с левого. Мокша кричит на нее. Запрыгивает животом в седло, кое-как стягивает путы. Ужас кобылы передался и ему. Эти две серые тени – сама смерть. Как-то он угадывает это. Игрунья взлетает. Она торопится, работает крыльями до выгиба перьев и даже в воздухе не успокаивается. Мокша оборачивается – и опять видит серые тени. Они тоже взлетели и, держась редких вершин, следуют за ними все с той же вкрадчивой решимостью. Так же зимой тащатся за лошадьми голодные волки. Бегут вдоль дороги, проваливаясь по брюхо в снег, изредка воют. Вкрадчивые, трусливые, в равной степени готовые и убить, и убежать. Мокша торопит Игрунью, толкает ее пятками. Отрезанные поводья мешают ему. – Давай, родная! Поднажми! Игрунья ускоряется. На боках у нее выступает пена. Седло, подпруги которого так и не были подтянуты, начинает скользить. Серые тени понемногу отдаляются. Игрунья мчится вперед. Кажется, что далекая Первая гряда дает ей силы, в то время как у серых теней силы она отнимает. Здесь, при свете, они становятся беспокойнее, трусливее. Мокша ощущает, что должен и дальше держать тот же курс к гряде и тогда тени окончательно вернутся в свою ночь. Но, увы, пот заливает и щиплет глаза. Он дергает куртку на груди. Жарко! Мокша взглядом оценивает расстояние до теней и, внезапно повернув Игрунью, прорывается в болото. Уже в тоннеле он оглядывается. Мокша уверен, что отвязался от серых теней, но неожиданно видит их опять. Охотничья паутина едва не выбрасывает его из седла. Игрунья обрывает ее крылом. Больше Мокша не смотрит назад, а когда прорывается в свой мир, то серых теней за ним больше нет. Мокша успокаивается. Он испугался, что привел серые тени за собой, указал им дорогу. Он возвращается в ШНыр и старательно выбрасывает все из головы. А через несколько дней кто-то начинает резать в округе скот. Коровы лежат раздувшиеся, как шары, с выеденным горлом. И мертвые овцы белеют на лугу. А однажды находят и мальчишку-пастуха. На руке у него совсем небольшой укус, но сам он так же страшно распух, как и овцы с коровами. Люди начинают беспокоиться, роиться, как пчелы. Мужчины ходят с дубьем, с самопалами, с пиками, а вскоре распространяется слух, что на боярском дворе за рекой застрелили неведомое чудище. Хотело оно на коней напасть, да дозорный не сплоховал – всадил стрелу в бок до самого оперения. Любопытный Фаддей Ногата отправляется на боярский двор смотреть чудище. Мокша увязывается с ним. Они долго идут лесом, переходят реку по деревянному мосту. Мокша хмуро думает, что когда-нибудь эта речка пересохнет. Сейчас она бодрая, веселая, с одного берега заросшая, а с другого – глубокая и быстрая. Шестом дна не нашаришь. Неведомый зверь лежит на дворе. Вокруг него множество зевак. На Фаддея и Мокшу никто не обращает внимания. Они подходят и присоединяются к толпе. – Гля, дяденька, волк! – подает голос какой-то малец. – Протри глаза! Разве у волка морда такая? – назидательно гнусит Фаддей. Он так пузат, так коротконог, волос в редкой бороде так толст, что его зовут дяденькой едва ли не с семнадцати лет. Хоть мертвый зверь и похож на волка, морда у него плоская. Челюсти мощные, а зубы такие, что бедро коровье разгрызут. Внутри зубов бороздки, из которых сочатся желтоватые капли. Яд! Мокша вспоминает мертвых овец на лугу. Зеваки смотрят больше не на зубы, а на кожистые крылья. Одно из них сломалось при падении. Кто-то раздвигает зевак. Мокша узнает писца Антипу с гостиного двора. Носик у писца длинный, подвижный, на щеке родинка – точно вечная клякса. Антипа садится на корточки, глядит. Заметно, что он поражен не меньше прочих, но не хочет этого показать. – Это что за диво! Вот в Индии-стране живут люди-псоглавцы. Ездят на огнедышащих петухах, и зовутся те петухи «стравусы», – говорит он. С начитанным писцом никто не спорит. Все смотрят на мертвого зверя. – Зверь сей именуется «грифон»! – продолжает вещать Антипа. – Историк Каллисфен рассказывает, как Александр Македонский, царь премудрый, поймал двух грифонов великих, сильных, как кони. Не кормил их два дня, а после привязал к корзине. Сам же в корзину сел и принял от слуг в руки копье с нанизанным мясом. Полетели грифоны за мясом, и царя в корзине на небо вознесли. И до тех пор поднимался Александр, пока не встретил в небе птицу, возвестившую ему человеческим голосом: «Не зная земного, как можешь ты узнать небесное?» На обратном пути Фаддей озабоченно бормочет, что не иначе как из болота прорвалась такая тварюга. – Почему из болота? – спрашивает Мокша. – А откуда ж еще? Зла уж больно на вид. В мертвом-то мире, чай, тоже звери обитали когда-то. А как мир схлопнулся – тут уж они разлетелись кто куда… Некоторые, может, и на двушку юркнуть успели и затаились, где потемнее. – На двушке раньше Первой гряды животных нет, – быстро говорит Мокша. – Это мы думаем, что нет. А там кто знает… Пеги недаром из нырка выходят, где посветлее, в самый-то мрак никто не суется, – гудит Фаддей. – И почему двушка приняла зверюг из болота? – не понимает Мокша. – Да кто ее знает… Не звери виноваты, что болото схлопнулось. Отчего бы двушке не принять хотя бы некоторых? Не за гряду, конечно, а где-то у края, где потемнее. Мокша жадно слушает, стараясь не выдать своего интереса. Голова Фаддея – настоящий клад. Там, где Митяй ощущает все сердцем, Фаддей головой постигает, логикой додавливает. А вот сердечного ума у него мало. Прохладен он слегка. – Хорошо еще если одна такая чудища прорвалась, а то начнут шастать, пегов резать… Тут как с лисой! Если хоть одна в курятнике побывала, дорожку проложила – не живать тут курам вовек, – продолжает Фаддей. Мокша вспоминает вторую серую тень и прикусывает губу. Однако мертвый скот находить перестают. Пропадет порой овца-другая – ну так это и волки зарезать могли. Жизнь продолжается. Глава вторая Девушка с двухцветными волосами Сегодня Ул и Афанасий долго спорили, зачем военным в прошлые века нужна была такая красивая, но непрактичная парадная форма, требующая постоянного многочасового ухода. Афанасий называл это бессмыслицей. Ул же утверждал, что все это нужно для того, чтобы оторванный от дома, ощущающий себя неуютно человек, вычищая пуговицы мундира, кивер, кирасу, имел постоянную заботу и занятие. Это спасало его от уныния. Форма становилась видимой частью его души. А в более широком смысле: если у человека в комнате грязь и пыль – то и душа у него тоже в неуюте, путанице и тоске. Даже не думал, что Ул – это наш чудо былиин-то! – умеет понимать такие вещи. Из дневника невернувшегося шныра Сашка лежал щекой на диване и смотрел на окна дома напротив. Дом был погружен во мрак, однако подъезд угадывался по голубому ровному свечению, которое шло от второго этажа и до самой крыши. Этой линией дом четко разделялся надвое. Четкая прямая линия напоминала Сашке его отца. Отец злился, когда не выпьет. И злился, когда выпьет. Но между двумя этими раздражениями пролегала такая же светлая полоса, как эти лампы в подъезде с первого этажа по девятый. Пол в Сашкиной комнате слегка вздрагивал. Это отец ходил по кухне. Хлопал дверцей холодильника, включал телевизор, бестолково перещелкивал каналы. Сашка чувствовал, что отец мается. И заранее знал, чем завершится эта маета. Отец отправится к соседу с пятого этажа и вернется домой часа через два. Будет натыкаться на стены, включать и выключать свет, зайдет к Сашке, тупо постоит, что-то пробормочет и уйдет. Потом ляжет спать. А утром встанет и пойдет на работу. Сашка жил дома уже неделю. Если точнее – дней десять. Но ему казалось, что целую вечность. Общения между отцом и сыном не получалось. Они пытались разговаривать, но через десять минут все заканчивалось ссорой. «Что, вышибли тебя? Ну иди работай! Чего дома сидеть?» – говорил отец. Сашка вскипал оттого, что ничего нельзя объяснить. Ни про ШНыр, ни про другое. Для отца он был просто неудачником, который даже среднего образования не смог получить. «А ты не пей!» – срывался Сашка. «Заткнись! Ты не видел еще, как пьют!» – отрезал отец. И правда – так, чтобы совсем, отец напивался редко. По подворотням не шастал. В вытрезвитель не попадал. На работе на нормальном счету. И вообще у отца все хорошо. Это у его сына все плохо. «Где твой диплом об окончании школы? Ну, покажи мне его! Давай!» Постепенно Сашка с отцом научились останавливаться до того, как начинала падать мебель и сжимались кулаки. Когда ссора уже повисала в воздухе, оба замирали и разбегались по комнатам, чтобы сохранить хотя бы видимость мира. Последние же два дня отец с сыном вообще не разговаривали. Все темы, даже самые невинные, стали взрывоопасны. И так в воздухе висит, что сын считает отца безвольным алкоголиком, а отец сына – бездельником. И что бы они ни обсуждали, все утыкается в это. Настроение у Сашки было скверное. Видеть никого не хотелось. Он то снимал нерпь и прятал ее в ящик стола, то вновь надевал, чувствуя, что не может с ней расстаться – так привыкла рука за годы в ШНыре. Радовало, что нерпь продолжала заряжаться. Чтобы в очередной раз убедиться в этом, Сашка намеренно расходовал русалку, подходил к зарядке на «Белорусской», спрятанной в постаменте могучего бородатого партизана, за которым стояли двое молодых партизан, парень и девушка, – и русалка сразу вспыхивала, да так ярко, что даже рукав не мог скрыть ее сияния. Сашкина пчела тоже была жива. Изредка она куда-то исчезала, как Сашка подозревал – улетала в шныровский улей, но проходило несколько часов – и он опять видел ее то вяло копошащейся в закрытой банке с вареньем, то в холодильнике на куске холодной курятины, то просто на стене. Сашку сердило, что его пчела может бывать в ШНыре, а он нет. Порой его так и тянуло поставить над пчелой какой-нибудь опасный эксперимент. Посадить в духовку или коснуться крыла докрасна раскаленным ножом, чтобы проверить, свернется оно или нет. Но почему-то он не делал этого, а лишь досадливо восклицал: «Да отвали ты от меня! Чего прилетела?» – и небрежно смахивал пчелу на диванную подушку, да и то всякий раз смотрел краем глаза, удачно ли она упала. Не меньше чем по ШНыру Сашка скучал по Рине. Постоянно думал о ней. Открывал ее соцсеть, которую Рина вела под вымышленным именем «Сонечка Немармеладова». Реальных фотографий у Рины там не было, на стене – рассказы и поэмы собственного сочинения, порожденные слишком близким знакомством с осликом Фантомом, и Родион Раскольников с топором, до того похожий в профиль на Родю из ШНыра, что стоило задуматься, не был ли Достоевский шныром.