Желтый
Часть 2 из 8 Информация о книге
– Я родился и вырос там, где царит такой совершенный и ясный холод, что здесь его невозможно даже вообразить, не то что воспроизвести, – говорит Нёхиси и кладет мне на плечо руку, ощутимо горячую, вопреки его же словам. – Холод – это вообще естественное состояние Вселенной. Тепло нужно только органическим существам, а вас, будешь смеяться, довольно мало. Раньше я не понимал, на кой такая форма жизни вообще кому-то сдалась. Зачем влачить унылое органическое существование, когда есть множество альтернативных форм бытия, я это имею в виду. Но вот сам попробовал, насколько это возможно в моем положении, и знаешь, понял на собственной шкуре: такая нелепая форма существования, причиняющая серьезные неудобства и сопряженная с постоянным риском внезапного неконтролируемого развоплощения в самый неподходящий момент, действительно имеет смысл. Некоторые очень важные вещи случаются только с теми, кто предельно хрупок и уязвим. Ну и само по себе торжество созидательной воли над немощью материи – действительно потрясающая штука. В жизни не видел ничего красивей. Молча киваю. А что тут скажешь. Все так. – Но на самом деле я всего лишь хотел тебе объяснить, почему люблю зиму, – говорит Нёхиси. – Какой-никакой, а все-таки холод. Если очень постараться и максимально приблизить свое восприятие к человеческому, можно ощутить нечто смутно похожее на него. Для меня это что-то вроде привета из далекого дома. То есть оттуда, что было у меня вместо дома в ту пору, когда я не понимал, что такое «дом». Ты бы, наверное, сказал: «Как в детстве», – и был бы по-своему прав. Этот ледяной ветер задевает в моем сердце какие-то тайные струны, о существовании которых я сам прежде не подозревал. – Такая постановка вопроса мне в голову не приходила. Думал, ты нахваливаешь морозы просто из вредности, чтобы меня подразнить. И примерно из тех же соображений призываешь на наши головы дополнительные снега и сибирские ветры, которым без твоих подначек в голову не пришло бы до нас долететь. А у тебя, оказывается, какие-то струны трепещут в сердце – откуда оно вообще вдруг взялось? – Ну а как без него? – удивляется Нёхиси. – Хорош бы я был, если бы отрастил себе человеческие руки и ноги, голову с задницей, а о сердце, с которого все начинается, почему-то забыл. За кого ты меня принимаешь? Я, конечно, довольно ленивый и легко отвлекаюсь, но такой халтуры ни за что бы не допустил. – Извини. Конечно, ты не халтурщик. Просто я балда. Особенно если подавать меня охлажденным. Но ладно, ничего, каким хочешь, таким и подавай. Больше не буду ругать зимнюю стужу. Если уж у тебя от нее струны в сердце, пусть будет, куда деваться. Как-нибудь дотерплю до весны. – Да ладно тебе, – говорит Нёхиси. – «Дотерпит» он, понимаете. Можно начинать рыдать. Мученик из тебя примерно такой же, как из меня мучитель. Когда это у нас зимы обходились без оттепелей? А их ты любишь даже больше, чем настоящее теплое лето, я помню. И, между прочим, никогда не мешаю им наступать. Возможно даже ничего не заподозрю, если грядущей зимой оттепели будут случаться несколько чаще, чем прежде. Только пожму плечами – ну, такой, значит, выдался слякотный год. Ну ничего себе поворот. О таком я даже не мечтал. Нёхиси всегда за меня, что бы я ни затеял, он будет играть на моей стороне, но только до тех пор, пока речь не заходит о температуре воздуха, скорости ветра и интенсивности осадков. Дружба дружбой, а погода – врозь. Право изменять погоду по своему вкусу мы с Нёхиси до сих пор разыгрывали – в нарды, прятки, покер, «слепого кота», дворовой баскетбол, ножички, секу, шахматы и еще добрую сотню игр, одна другой увлекательней и азартней. И этот всемогущий негодяй не просто ни разу мне не поддался из соображений божественного милосердия, вроде бы положенного ему по статусу, но и регулярно жульничал, чтобы лишний раз устроить нам майские заморозки или апрельскую пургу. – Ну ты даешь, – наконец говорю я. – Спасибо. Теоретически знал, что твое великодушие беспредельно, но такого не ожидал. Даже не уверен, что решусь воспользоваться твоим предложением. Сам же сказал, у тебя от холода тайные струны в сердце. А струны – это серьезно. У меня рука не поднимется кайф тебе обломать. – Да брось ты, – беспечно отмахивается Нёхиси. – Я себя не обижу. После короткой оттепели мороз только слаще. А долгих я тебе и не предлагал. Показываю ему кулак – по моим наблюдениям, этот магический жест обычно помогает мне отвлечься от желания бесцеремонно повиснуть на шее благодетеля и болтаться там, как слишком длинный, неумеренно толстый шарф. Тони, Тони, и все, и еще Тони идет по городу. То есть не по городу, а по бесконечно длинному пирсу, в конце которого сияет синим, пока невидимым глазу, но явственно ощутимым, как вода или ветер, светом старый знакомый, давным-давно разжалованный в памятники и заброшенный, им самим воскрешенный маяк. Но все равно Тони идет по городу; кажется, даже по нескольким городам. По крайней мере, по правую руку – площадь Плаза дель Соль, что в квартале Грация в Барселоне, никогда там не был, но видел фотографии в интернете, запомнил соленое солнечное название, непривычно узкий бледно-зеленый дом с фасадом шириной всего в два окна, странную астрологическую скульптуру, больше всего похожую на свальный грех зодиакальных знаков, и теперь сразу узнал; по левую вместо моря – какие-то невысокие горы и мост, по которому едут автобусы, там же, слева, еще и Берлинская телебашня виднеется вдалеке, и круглый светлый купол огромной мечети, и заслонивший полнеба диск колеса обозрения; под ногами не только потрескавшийся бетон, но и новенькая, блестящая от недавнего дождя брусчатка, усыпанная желтыми листьями, и старые трамвайные рельсы, между ними едва угадываются тени истлевших, раскрошившихся шпал, и тропинка, вытоптанная в густой траве, и мелкие разноцветные камни, образующие причудливый узор. Да чего только нет под ногами у Тони – вот прямо сейчас. Важно, впрочем, даже не это, хотя такой буйной смеси фрагментов разных городов, если не вовсе разных реальностей Тони еще никогда не видел. Но все равно важно сейчас только то, что его затылка касается другой горячий затылок, а к спине прижимается чья-то чужая… нет, совсем не чужая спина. Когда-то в детстве, – думает Тони, – читал про викингов; меня тогда больше всего впечатлило, что они сражаются спина к спине. Думал, только такой и должна быть настоящая дружба – ну, сам понимаешь, что взять с мальчишки, одни драки на уме. А теперь мы с тобой спина к спине гуляем и развлекаемся, смешно получилось. Знал бы ты, как я рад. Ну ни хрена себе спецэффекты, – думает Тони Куртейн, который вообще-то только что устроился на диване с книжкой, чтобы немного отвлечься от мыслей о своем двойнике, вернее, от его ощущений, таких достоверно ярких, что невозможно сосредоточиться ни на чем другом. И вдруг, – растерянно думает Тони Куртейн, оглядываясь по сторонам, – я больше не дома и не лежу, а как будто иду куда-то, весь, целиком, не во сне, не в грезах, по крайней мере, явственно ощущаю холодный осенний ветер, запах моря, яблок, прелых листьев и карамели, все эти камни и трещины под ногами, и вокруг творится что-то невообразимое, залитое синим светом, который я вижу своими глазами всего-то второй раз в жизни, а до меня не видел никто из смотрителей Маяка. Но важно сейчас даже не это, а то, что к моему затылку прижимается другой затылок. И в общем понятно, чей. Забавно, по уму, люди, повернувшись друг к другу спинами, должны идти в противоположные стороны, а мы каким-то образом все равно в одну; но об этом лучше пока не думать, и так голова кругом, а мне надо держаться, крепко подведу нас обоих если сейчас упаду. Никогда ничего подобного не случалось ни со мной, ни с моими предшественниками. По крайней мере, лично я ни от кого не слышал, чтобы смотритель Маяка вот так запросто, наяву соединился со своим двойником. Зря я, конечно, сразу загрузил тебя какими-то непонятными викингами, – думает Тони. – Явно избыточная для тебя информация. Откуда бы у вас взяться викингам, или их аналогам? Вряд ли вы способны на такую глупость, как войны. Уж вам-то зачем воевать? Хренассе у тебя представления о нашей истории! – изумляется Тони Куртейн. – Да у нас только в эпоху Второй Исчезающей Империи были две большие войны, длинная и короткая, а ведь эта эпоха считается самой спокойной, золотой век, блаженные времена… Вот интересно, как тебе удается быть не чьим-нибудь, а моим двойником и вообще ни черта не знать о нашей истории? Я же еще в старших классах все изданные хроники Исчезающих Империй перечитал, а потом, воспользовавшись положением смотрителя Маяка, дорвался до неизданных манускриптов из тайных архивов… Нет, ясно, что ты не обязан разделять мои увлечения, но, елки, не до такой же степени. Всему есть предел! Тони смеется от неожиданности: нормальный вообще наезд! А то сам не в курсе, как у нас с тобой все устроено. Я за твоей жизнью в замочную скважину не подглядываю. Собственно, почти ничего о тебе не знаю, кроме того, что мне рассказывали некоторые общие знакомые, просто всегда чувствую, что ты есть. Иногда несколько более остро, чем требуется для, скажем так, сохранения душевного равновесия, особенно когда ты там у себя идешь вразнос, а ты это дело любишь и отлично умеешь. Но я, если что, не в претензии. Просто напоминаю, как выглядит ситуация с моей точки зрения: боль, тоску, вдохновение и восторг я с тобой разделяю, а хобби и развлечения – извини, нет. И правда, – думает Тони Куртейн. – Чего это я. Да ясно, чего, – думает Тони. – Спорить о ерунде гораздо приятней и проще, чем осознавать, что именно с нами сейчас происходит, и соглашаться с тем, что теперь иногда будет так. Я знаешь, как охренел, когда понял, что мы гуляем тут вместе? При том, что больше всего на свете хотел показать тебе нашу с тобой работу, ослепительные следы моих одиноких прогулок по далеким чужим городам, казалось бы, только в воображении, но нет, все-таки вполне наяву. И вот показываю – видишь, какая тут мешанина? Ай, ну да, ты же не знаешь, как у нас чего выглядит, вполне мог подумать, что это какой-то один город. А он тут не один! Не все двадцать восемь, которые мы уже осветили, кажется даже не половина, но все-таки очень много, нарезкой, в смысле фрагментами. Сам впервые такое вижу. Праздничный салат под синим сияющим соусом, исключительно в твою честь. Что ты творишь, – думает Тони Куртейн. – Мать твою, что ты творишь, дружище! Кто бы мне рассказал, не поверил бы, что такое бывает. А ведь у нас, только не смейся, считается, будто на вашей Другой Стороне магии вообще нет. Ну, ее в общем и нет, – улыбается Тони. – Никакой магии нам не положено. Не те у нас свойства материи, чтобы магией развлекаться. Но мы – ребята не промах. Чего нам не положили, то сами возьмем. Один мой друг говорит, высший смысл всякой человеческой жизни состоит в осуществлении невозможного, так что чем больше лично для тебя считается невозможным, тем больше в твоей жизни высшего смысла; считай, повезло. Мне нравится такая постановка вопроса: с этой точки зрения, мы с тобой вообще зашибись какие счастливчики. Сами по себе уже и есть «невозможное», даже руками ничего делать не надо. По крайней мере, у нас считается, что у людей двойников не бывает. Не положено нормальному человеку никаких таинственных двойников! Да, у вас, на Другой Стороне почти ничего не знают об устройстве реальности, – думает Тони Куртейн. Он честно старается удержаться от бестактного продолжения: «Не понимаю, как жителям пограничного города удается оставаться настолько невежественными», – но все равно, конечно, так думает. К счастью, его двойнику плевать. У нас, «на Другой Стороне»! – восхищенно думает Тони. – Я когда впервые услышал это название, ржал, не мог успокоиться. «Другая Сторона», «темная таинственная изнанка», «хищная злая тень» и еще хренова туча мрачных романтических определений для таких обыкновенных, простых и понятных нас! Да уж, таких простых, проще некуда, – насмешливо думает Тони Куртейн. – Скажи мне, обыкновенный простой человек, ты вообще представляешь, до какой степени невозможно все, что с нами сейчас происходит? Видимо оно невозможно до какой-нибудь отрицательной степени, – думает Тони. – Я из школьного курса алгебры смутно помню, что число, возведенное в отрицательную степень, здорово уменьшается. Если хорошо постараться, до совсем незначительной величины. Эх, вот бы нам сейчас с тобой выпить, – думает Тони Куртейн. – Вдвоем, с глазу на глаз. Эта наша невообразимая прогулка, спина к спине, между сном и явью, сразу по множеству городов Другой Стороны, озаренных сиянием нашего Маяка, – самое удивительное событие в моей жизни, но, знаешь, мне бы для начала чего-то попроще. Посидеть с тобой где-нибудь в тихом местечке, выпить по рюмке-другой и спокойно, по-человечески поговорить. Потому что я же до сих пор толком не понимаю, что именно мы с тобой делаем. И вообще почти ни черта. Да я бы тоже не отказался сейчас с тобой выпить, – думает Тони. – Даже, будешь смеяться, специально припрятал для такого случая несколько самых удачных наливок. Все вокруг говорят, зря размечтался, так не бывает, два смотрителя Маяка никогда не встречаются наяву, я с ними не спорю, не бывает, так не бывает, они люди опытные, им видней. Но наливки все равно храню, благо время им только на пользу. И, похоже, правильно делаю: сейчас-то нам удалось встретиться. Не совсем наяву, согласен. Но обычным сном эту нашу прогулку тоже как-то глупо считать. Глупо, – соглашается Тони Куртейн. Он сидит на своем диване, согнувшись чуть ли не пополам, обхватив немеющими руками ставшей свинцовой голову, думает: «Вот и все». Да какое там «все», это только начало, – беззаботно думает его двойник. – Отлично погуляем. И моих наливок выпьем, не сомневайся. Мне понравилось. Хочу еще. Квитни Всю дорогу был зол как собака; на себя, на кого же еще. Тряпка, – мрачно думал он, пока летел в самолете, – это, дорогой друг, называется «тряпка», а не просто «взрослый разумный человек, способный на небольшой компромисс», как тебе, понимаю, хотелось бы. Обойдешься, тряпка и есть. На самом деле, конечно, раздувал трагедию на пустом месте, как у него это было заведено, отчасти даже намеренно, чтобы держать себя в тонусе, «чувствовать нерв бытия», – как он это сам называл. Квитни и правда когда-то твердо решил больше не возвращаться в город, где родился и вырос; давным-давно дело было, лет двадцать, если не больше назад. С тех пор в его жизни вообще все изменилось, причем не один раз. А теперь он согласился приехать сюда по работе. Совершенно нормальный, взвешенный, разумный поступок, глупо из-за каких-то зароков терять одного из лучших клиентов. Вот уж действительно, грандиозное предательство всех светлых идеалов юности разом. Делать тебе нехрен, мой бедный друг, – насмешливо думал он, пока самолет шел на посадку. – Эта поездка не то что до греха, а и до компромисса-то не дотягивает. Между чем и чем компромисс? Я решил никогда сюда не возвращаться, а только помахали баблом перед носом, сразу послушно построился и поехал, – упрямо думал Квитни, зачем-то вменивший себе в обязанность мысленно каяться всю дорогу. Но под конец выдохся. И вообще устал. Господи, как же я, оказывается, устал. Ничего, доберусь до гостиницы, первые сутки буду просто валяться в постели, даже завтракать не пойду, – обещал себе Квитни, пока шагал по коридорам аэропорта и ехал на эскалаторах то вверх, то вниз, согласно указаниям табличек со стрелками. Аэропорт вроде бы совсем маленький, но чтобы добраться от входа, куда пассажиров привезли в автобусе, до места выдачи багажа, пришлось обойти его по периметру, кажется, раза три. Где-то слышал, будто так делают специально, чтобы пока пассажиры блуждают в лабиринтах зоны прилета, успеть кратчайшим путем привезти чемоданы и создать иллюзию очень хорошего сервиса, когда багажа совсем не приходится ждать. Но вряд ли все-таки это продуманная система. Наверняка обычный организационный бардак. Впрочем, ждать багажа действительно не пришлось ни минуты. Квитни добрался до транспортера в тот самый момент, когда лента дернулась, и из стыдливо прикрытой пластиковой бахромой дыры, явно ведущей в какое-то неприятное научно-фантастическое четвертое измерение, неторопливо выполз первый чемодан. Желтый, блестящий, большой. Квитни всегда было интересно: кто эти удивительные люди, чьи чемоданы появляются на транспортере первыми? С виду самые обыкновенные, вот и сейчас желтый чемодан забрала какая-то невнятная тетка средних лет. Но ясно, что на самом деле владельцы чемоданов, выезжающих первыми, черные маги, тайные властители мира, соль и пупы земли. Впрочем, грех жаловаться, его собственный чемодан оказался всего четвертым по счету. Тоже своего рода рекорд, прежде Квитни так никогда не везло, он был из тех, кто обычно ждет багаж до последнего, нервно гадая, потеряли его, или все таки выдадут под конец. Наверное, я теперь тоже черный маг и властитель мира, – насмешливо подумал Квитни. – Не самый главный в этой компании, но явно уже не презренный смерд. Интересно, за какие заслуги меня записали в тайное мировое правительство? Стихи мои почитали? Или просто каялся по дороге так душевно, что был на всякий случай причислен к лику святых? Покинув здание аэропорта, тут же закурил. Это был его обязательный ритуал: прилетев куда бы то ни было, сперва сделать паузу, покурить, а потом уже осматриваться и думать, как добираться в город. Хотя, конечно, о чем тут думать. Такси вокруг полно. В нескольких метрах от него стояла та самая тетка, главная властительница мира, с желтым чемоданом номер один. Тоже курила, одновременно что-то писала в телефоне с таким сосредоточенно зверским лицом, словно отдавала приказы о пытках и казнях. Так засмотрелся на тетку, воображая ее зловещие распоряжения, что, докурив, пошел следом за ней. И опомнился только в автобусе. Изумился: зачем?! Это я что, внезапно решил сэкономить? Вот молодец. Развернулся было, но в дверь уже входили новые пассажиры, поленился толкаться, остался, купил билет, устроился на ближайшем к выходу сидении. Благо автобус, как следовало из электронного табло над кабиной водителя, ехал прямо в центр. Сверившись с картой, убедился, что от одной из остановок маршрута до его отеля всего пара коротких кварталов. Чемодан довольно тяжелый, но все-таки на колесах. Ладно, вполне можно жить. По дороге задремал, совершенно для себя неожиданно, потому что не умел спать сидя, тем более, в присутствии посторонних, от чего очень страдал в долгих поездках, поэтому без крайней нужды не путешествовал ночными автобусами и поездами: после бессонной ночи день, считай, пропал. Но тут отключился, как кнопку нажали. К счастью, совсем ненадолго. А то проехал бы свою остановку, город-то, в сущности, маленький, от аэропорта до центра ехать всего четверть часа. Однако проснулся, как после настоящего долгого сна – расслабленным, угревшимся, временно выпавшим из контекста, а потому неподдельно растерянным: что это, как это, где вообще я? Вспомнил, конечно, буквально через пару секунд – все, вплоть до названия нужной остановки, и тут оно как раз появилось на табло: «Aušros Vartai». В переводе «Врата зари»; звучит красиво, а сам район, будем честны, не очень. Жил здесь совсем неподалеку когда-то… ай, ладно, какая разница, мало ли где я жил. Квитни не любил свое прошлое. Не потому, что оно было какое-то особенно скверное; то есть, вообще ни насколько не скверное, обычная человеческая жизнь, местами довольно приятная, местами не очень, но ничего такого ужасного, чтобы из памяти вытеснять. Просто ему казалось, что наличие какого-то конкретного, подлинного, подкрепленного фактами прошлого пришпиливает его к ткани бытия, как пойманную бабочку булавкой. Только дай ему, прошлому, волю, прими его всерьез, согласись с тем, что оно действительно было, начни ворошить, вспоминать, опираться на него, жаловаться или, напротив, гордиться – и все, приехали, в смысле тебя прикололи, с места теперь не двинешься, сколько ни дергайся, сколько крыльями ни колоти. Довольно странная концепция, он это и сам понимал. Но Квитни любил странные концепции, с большим удовольствием их изобретал и тут же пускал в работу. В смысле старался жить хоть в каком-то согласии с собственными причудами. Это казалось ему очень важным: действовать так, как будто твои выдумки – правда. Действовать, а не просто мечтать. Какой-то юнец в спортивном костюме неожиданно помог ему вытащить из автобуса чемодан, таким естественным, дружелюбным и неназойливым жестом, что даже в голову не пришло отказаться. Квитни конечно и сам бы справился с чемоданом, но получить помощь от незнакомца всегда приятно, как будто весь мир говорит тебе человеческим голосом: «Видишь, я готов о тебе позаботиться, со мной не пропадешь». Поэтому Квитни оказался на остановке в приподнятом настроении, проводил взглядом удаляющийся автобус, огляделся по сторонам и вдруг, неожиданно для себя, сказал вслух, негромко, но все-таки вполне отчетливо, как бы всему городу сразу: «Привет, дорогой, отлично выглядишь. Я по тебе скучал». Сказал и сразу понял: а ведь не вру, и правда скучал. Не то чтобы сильно. Немного. И, положа руку на сердце, не столько по городу, сколько по себе самому, старому доброму, вернее, наоборот, молодому Ежи Квятковскому, которого, в соответствии со своей же концепцией сознательного отрицания прошлого, почти забыл, но любить, конечно, не перестал. Десять минут спустя Квитни обнаружил себя не в отеле, куда ему, по уму (и по карте) уже полагалось прийти, а в крошечной тесной кофейне, где он почему-то заказывал маленький черный и вовсю кокетничал с круглолицей кудрявой бариста; последнее обстоятельство означало, что управление целиком перешло к его автопилоту, который считал, будто в любой ситуации самое главное – всех вокруг обаять, а уже потом разбираться. Ну или не разбираться, как пойдет. Девчонка была только рада: конец рабочего дня, устала, совсем заскучала, и тут вдруг такой симпатичный клиент, улыбается, говорит комплименты, восхищенно таращит глаза и только что не начинает мурлыкать, попробовав кофе. Такого мужчину сразу хочется – не поцеловать, а, например, почесать за ухом. Подобного эффекта Квитни и добивался: быть обаятельным он долгие годы учился у всех знакомых котов, считая их великими мастерами вызывать в сердцах могущественных двуногих открывалок кошачьих консервов легкую, счастливую, необременительную, ни к чему не обязывающую любовь. Другой любви ему от людей было не надо – ни сейчас, ни в юности, никогда. Вышел с кофе на улицу, сел на стул под до сих пор не убранным с лета темно-зеленым тентом, с наслаждением вытянул усталые ноги, вдохнул всей грудью вечерний воздух, холодный, влажный и такой пронзительно свежий, словно не в самом центре столичного города, а где-нибудь в лесу. Насмешливо спросил себя: эй, ну и что такого ужасного в том, что ты согласился сюда приехать, наплевав на данный когда-то спьяну зарок? Неохотно ответил: ну да, пожалуй, действительно ничего. Но между прочим, вовсе не спьяну тогда зарекся, а на трезвую, хоть и дурную голову. Просто был почему-то уверен, что если однажды вернусь в этот город, непременно останусь здесь навсегда, как привязанный, больше уже никогда никуда не смогу отсюда уехать, даже на выходные к друзьям. Удивительно нелепая идея. Интересно, как она мне вообще в голову пришла? Пожал плечами, как будто говорил не с собой, а с кем-нибудь посторонним, и надо было подкреплять слова соответствующими жестами. Подумал: да кто разберет, откуда берутся мои нелепые идеи? Главное, что берутся. Без них это буду уже не я. Швырнул в урну пустой картонный стакан – почти не глядя, с размаху. Конечно, попал. Вскочил так легко, словно намеревался продемонстрировать все тому же несуществующему постороннему собеседнику новый шедевр – собственное превосходное настроение, только что сделанное своими руками, можно сказать, на коленке, из промозглой ноябрьской погоды, более чем посредственного кофе и смутного воспоминания о собственной глупости. То есть буквально из ничего. Отправился в отель, больше не сверяясь с готовым маршрутом в телефоне, потому что и без него прекрасно знал, где здесь какая улица. Глупо было бы притворяться, будто забыл. Чуть не споткнулся, увидев на тротуаре неожиданно яркую, словно бы изнутри подсвеченную надпись на русском: «Явное становится тайным», – так удивился этому перевертышу, что рассмеялся вслух. И пошел дальше, почти вприпрыжку, можно сказать, размахивая чемоданом, то есть, конечно, не самим чемоданом, а влачившей его рукой, вследствие чего бедняга вихлял, как пьяный, тревожно скрипел колесами и грозил вот-вот соскользнуть с узкого тротуара на такую же узкую мостовую, но Квитни не обращал внимания на его затруднения. Пусть сам как-то справляется с бордюрами и колесами, в конце концов, это не чей-нибудь, а мой чемодан, – думал он, ускоряя шаг, не потому что так уж спешил в отель, а просто от избытка энергии. А ведь всего час назад искренне полагал единственной формой возможного для него в ближайшее время счастья крепкий беспробудный, желательно вечный сон. С подоконника уже закрытого винного бара на Квитни внимательно уставились очень светлые, совершенно круглые глаза. Сперва привычно сказал себе: «Померещилось». Присмотревшись, решил, что это оторванная кукольная голова, и достал телефон, чтобы ее сфотографировать: Квитни высоко ценил любые нелепости, не только происходящие в его собственной голове. Когда подошел совсем близко, увидел, что это никакая не голова, а просто яблоко, в которое зачем-то вставили круглые кукольные глаза, прозрачные, светло-серые, словно бы выцветшие почти до белизны, как у самого Квитни. Ни у кого больше не встречал такого странного цвета глаз; оно, положа руку на сердце, и к лучшему, а то, небось, влюбился бы сразу же по уши, не разбираясь, что там за все остальное прилагается к этим глазам. Но в итоге легко отделался, яблоко – идеальная возлюбленная, самая счастливая связь на свете: возьми, поцелуй и съешь. Он действительно взял яблоко, поцеловал его в то место, где, по прикидкам, должен был находиться рот, сунул в карман, а потом, когда раздевался в отеле, достал и надкусил – не потому что был голоден, а как бы исполняя мысленно данный яблоку любовный обет. Яблоко оказалось неожиданно вкусным, кисло-сладким и сочным, по его неказистому виду не скажешь, но если уж везет, так сразу во всем, включая необязательные детали; собственно, начиная с них, – насмешливо думал Квитни, сидя на подоконнике распахнутого настежь окна, озирая окрестности с высоты третьего этажа, и с наслаждением похрустывая яблоком, из которого предварительно вытащил светлые кукольные глаза, но почему-то не выбросил, а аккуратно завернул в кусок сигаретной фольги и спрятал, причем не в карман, а в бумажник, как будто они были драгоценностью, которую ни в коем случае нельзя потерять. Жевал, улыбался, болтал ногами, любовался низким пасмурным ночным небом, слишком светлым, слегка красноватым, как это обычно бывает в центре любого большого города, где много рекламных вывесок и фонарей. Где-то совсем далеко, скорее всего, за рекой, по крайней мере, в той стороне, сияло синее зарево; тоже, наверное, какая-нибудь реклама. Чересчур яркая, – думал Квитни, – и оттенок какой-то совершенно бесчеловечный, слишком холодный. В последнее время везде много стало этого холодного синего – дома, в Кракове, в Барселоне и еще где-то, куда меня заносило, всюду его почему-то вижу, как-то внезапно в моду вошел. Чем вообще рекламщики думают, когда принимают такие решения? Кому этот чудовищный синий может понравиться, кого он способен привлечь? Однако смотрел на небо, не отрываясь. И даже получал от этого зрелища что-то вроде нелепого почти-удовольствия. То ли из врожденного чувства противоречия, то ли просто уже привык. Кара