Жизнь и другие смертельные номера
Часть 1 из 42 Информация о книге
* * * 1 Все должно было свестись к обычному «Есть, молиться, умереть», но, честное слово, я не испорчу игру, если сразу скажу: все было совсем не так. Взять хотя бы мой диагноз: доктор Сандерс даже не смог себя заставить произнести это слово. – Боюсь, она злокачественная, – сказал он, не вставая из-за стола. – Злокачественная? – тупо переспросила я. День выдался нелегкий, и я с трудом уговорила босса отпустить меня с работы пораньше, хотя позвонившая мне медсестра сказала, что мне необходимо прийти к доктору Сандерсу именно сегодня. – Раковая, – сказал он, и его тонкие губы стали почти совсем невидимы. – То есть, вы говорите, что у меня рак? – спросила я, желая, чтобы он наконец выразился ясно – ведь не это же, в самом деле, он имел в виду? Во всяком случае, перед тем как вырезать из моего живота опухоль размером с мяч для гольфа, он говорил, что это просто жировик. А операция – так, для профилактики. – Мгм. Боюсь, что да. – Он опасливо поглядывал в бумажку, которую держал в руке, словно речь не шла о жизни и смерти. – Не… не понимаю, – сказала я. – Элизабет, – произнес он, наклоняясь, чтобы коснуться моей руки, которую я тут же отдернула, потому что не выношу, когда вторгаются в мое личное пространство, не говоря уж о том, что он с помощью языка тела практически сообщил мне, что я не жилец. – У вас подкожная панникулитоподобная Т-клеточная лимфома. Это исключительно редкая форма рака, и встречается она обычно у людей от тридцати до сорока лет, как вы. Боюсь, она агрессивна. Вам нужно… Примерно с этого места я перестала слушать, и в моей голове начал прокручиваться молниеносный вариант модели Кюблер-Росс[1]. Отрицание: никто не называет меня Элизабет, меня зовут Либби. Злость: а сам говорил, что опухоль безвредна! Он у меня еще спасибо скажет за то, что платил бешеные деньги за страховку от медицинской халатности. Торг: если я приму участие в марафоне в пользу сирот, больных раком, то не только останусь жива, а буду иметь такой оглушительный успех, что сама Опра[2] будет рекламировать мои мемуары. Я стану основательницей целого движения: пробеги, собирающие средства на лечение, для повышения осведомленности – резиновые повязки на запястьях, бирюзового цвета, который станет национальным цветом этой… как там называется моя опухоль? Депрессия: я не побегу марафон, потому что не умею бегать. Я даже зарядки не делаю, поэтому мой организм и пронизан быстро множащимися болезнетворными спорами. До сорока не дотяну. Принятие: увы, принятие в моем исполнении выглядело точно так же, как депрессия. Я умру. Как моя мать. Доктор Сандерс продолжал бормотать, не замечая, что я смотрю сквозь него. – Значит, химия. Я бы хотел, чтобы вы… – Нет, – сказала я. – Что значит «нет»? Элизабет, единственный шанс сохранить жизнь – это постараться подавить болезнь как можно быстрее и эффективнее. Понимаю, что вам известны худшие исходы химиотерапии, но в настоящее время лечение вполне возможно, особенно для лимфом. И позвольте сказать: лучше испытывать трудности, связанные с лечением, чем… не лечиться вообще. – Я не намерена проходить никаких курсов, – сказала я. – Ни химии, ни облучения, ничего. Сколько я протяну без них? – Прошу прощения? – Вам есть за что просить прощение: вы мне огласили смертный приговор. Так сколько я проживу без лечения? Он выглядел растерянным. – Я должен провести компьютерную томографию, чтобы понять, нет ли метастазов, но учитывая клеточную активность вашей опухоли… э-э, прогноз будет от шести месяцев до… ну, трудно сказать. Хотя, конечно, бывали и благоприятные случаи… – Ну ладно, – сказала я, хватая свою сумку со спинки стула. – Я на связи. – Элизабет! Я бы хотел, чтобы вы сходили на консультацию… Я вышла, не дослушав до конца, со вкусом холодных металлических монет во рту, будто я уже согласилась на химию и в мою кровь уже начали вливать жидкую отраву. Онкологи, медсестры, радиологи, специалисты по паллиативному лечению: слишком хорошо я знала эту раковую повседневность, и она меня не интересовала. Ни капли. Мой брат-близнец Пол однажды сказал мне, что одно дело – здоровый протест, а совсем другое – страна Либби-Ленд. По его теории люди, чтобы продолжать жить, должны игнорировать реальность, по крайней мере большую ее часть. Иначе все ужасы – детское рабство, войны, пестициды, напиханные в каждый кусок того, что мы кладем себе в рот, знание того, что каждое утро, открыв глаза, ты на день приблизился к смерти, – будут угнетать так, что и с постели не встанешь. «Но в твоем мире, Либби, – говорил Пол, – существуют только котики, радуги и счастливые развязки. Это все очень мило, и, наверное, помогает тебе спокойно спать. Но иногда я за тебя беспокоюсь». Я бы обиделась, не будь это Пол, который знал меня лучше, чем кто-либо другой – лучше, чем мой муж Том, лучше, может быть, чем я сама. И я тоже знала Пола лучше всех, знала и то, что он сам не в восторге от своей способности предсказывать катастрофы – пусть даже это делало его безотказно функционирующим высоконадежным механизмом, способным предсказать падение рынка и прочие беды. Мы с ним в этом смысле хорошо сочетались. Поэтому будет не так просто сообщить ему, что, глядя, как мои котики какают по всей радуге, я свернула не туда и со всей дури въехала в глухой тупик. Ускоренным шагом выходя из кабинета доктора Сандерса и идя к лифту, я поймала себя на том, что думаю о похоронах, что естественно, когда знаешь, что не задержишься в этом мире. За свою жизнь я только однажды была на похоронах и после этого поклялась себе, что больше никогда ни на одни не пойду. Потому что те единственные были похоронами моей матери. В возрасте десяти лет мы с Полом стеснялись держаться за руки на людях, поэтому мы притаились в уголке похоронного зала: он уцепился за край моего платья, а я сжимала рукой уголок его курточки. Мы видели, как отец с кем-то здоровался, кому-то кивал. То и дело к нам подходили, гладили по голове в знак сочувствия и спешили дальше, после чего обе стороны испытывали облегчение от сознания выполненного долга. Воздух был полон удушливого химического запаха. Прошла целая вечность, потом еще одна. Наконец кто-то мягко подтолкнул нас к середине зала, где лежало тело нашей матери. Зал был убран, как маленькая часовня, нам велели сесть в первом ряду рядом с отцом и почти вплотную к гробу. Я помню, что не чувствовала ног, руки и лицо тоже онемели, а уши горели от понимания того, что все сидящие позади изо всех сил стараются, но не могут не пялиться на остатки нашей семьи. Пастор занял свое место на возвышении и начал молиться, прося Бога принять «жену Филипа и мать Пола и Элизабет» в свой небесный чертог. У меня была другая просьба к главе Святой Троицы: я молилась, чтобы покалывание в онемевшем теле оказалось признаком серьезной болезни и чтобы я как можно скорее оказалась рядом с мамой. Я молила Бога, чтобы он вернул меня к ней – такой, какой она была до рака, когда с улыбкой, в которой не было боли, брала меня за руку, – потому что мне хотелось одного: быть вместе с ней. Отец сказал какие-то слова. Потом еще кто-то что-то говорил – не помню, кто это был и что говорил. Наконец зал опустел, и Пол тянул меня за платье, все сильнее, показывая этим, что нам пора. Гроб был открыт только частично, как будто ту половину маминого тела, которая в конце концов убила ее, нельзя было выставлять на обозрение. Я говорила себе, что если не буду смотреть прямо на нее, все это окажется неправдой, что весь этот ужас происходит с кем-то другим. Даже теперь, после смерти, когда ее лицо было покрыто толстым слоем грима, щеки чрезмерно нарумянены и теперь провалились в тех местах, где были опухшими и растянутыми еще несколько дней назад в хосписе, она оставалась той, кто вытирал мне слезы, когда я нуждалась в утешении, и говорил мне, что будет любить меня вечно и даже еще дольше. Она была чудесной. И теперь, когда я наклонилась, чтобы слегка дотронуться до нее в последний раз, я знала: что бы со мной потом ни случилось, ничего не будет так невыносимо, как это прощание. Я думала, что отец отругает меня за это прикосновение, но он в первый раз за день перестал сдерживаться и плакал, стоя на коленях и не замечая своих детей. Пол тоже плакал рядом со мной. Теперь он держал меня за руку, сжимая ее до боли. Я не сказала, чтобы он перестал. Мы только-только начали осознавать, что остались без матери и кроме друг друга у нас никого нет. К моменту, когда мы с папой и Полом сели в машину и поехали на кладбище, я решила, что похорон с меня хватит до конца жизни. И почти сдержала обещание: когда умирали наши дальние родственники, или родители друзей, или коллеги, я посылала большие букеты и сбивчивые извинения за свое отсутствие. Но когда двери лифта за кабинетом доктора Сандерса открылись и я вошла в металлическую кабину, падающую в вестибюль больницы, мне пришло в голову, что я не смогу сдержать клятву, данную двадцать четыре года назад. Я побываю еще на одних похоронах. На своих собственных. 2 Потом случилось вот что. – Том! Том? – Я так отчаянно плакала, что линзы вывалились из глаз, и я не была уверена, что маячащее в кухне пятно – это мой муж. Поток слез вырвался наружу, едва я вышла из кабинета доктора Сандерса; каким-то чудом мне удалось выбраться из больничных лабиринтов на Лейк-Шор-Драйв и поймать такси, не попав под автобус. Около пяти вечера в понедельник понадобилось полчаса, чтобы доехать до нашего кондоминиума в Бактауне, и с каждой четвертью мили я становилась все рассеяннее. Когда я представляла себе свою жизнь – крупным планом, в широкоэкранной версии – фильм кончался совсем не так. Мне еще нужно было выучить испанский, уйти с работы, посмотреть мир, может быть, усыновить одного-двух детей (забеременеть я не могла, почему – гинекологу еще только предстояло установить). А крупинки пепла в урне, которая будет стоять на нашем камине, который скоро станет камином Тома и только (всхлип!), предполагались лет в семьдесят, никак не в тридцать четыре. – Семейные неурядицы? – спросил таксист, протягивая мне салфетку. Тут я зарыдала еще пуще, потому что моему любимому Тому предстоит узнать, что скоро он станет вдовцом. Том! Такой любящий, такой отважный. Он не захочет, чтобы я видела его слезы, но я представляла, как однажды проснусь посреди ночи и обнаружу, что он тихо плачет перед компьютером (он страдал бессонницей и нередко засиживался до двух-трех часов ночи). Его мне было особенно жалко, а еще папу и Пола, ведь они уже пережили мамину смерть. Даже сейчас ее отсутствие ощущалось, как недавно утраченная конечность: все эти годы мы так и не научились смягчать или игнорировать фантомную боль. – Либби? У тебя все в порядке? – Том кинулся ко мне, обнял за плечи. Слава богу, он дома. Том работал в небольшой архитектурной и градостроительной фирме, в которой не придерживались строго графика, поэтому он часто уходил из офиса в три-четыре часа, чтобы побродить по городу, а потом заканчивал работу вечером дома. – Том! – провыла я. – Как это могло случиться? – Либби… – опасливо произнес он и отпустил меня. Это застало меня врасплох: разве ему не полагается гладить меня по голове и утешать? – Ты все знаешь, да? – Конечно, я все знаю! – У меня закружилась голова. Я-то знаю, а вот Том откуда? Разве у нас нет законов, запрещающих показывать чужую медицинскую карту без согласия пациента? Хотя я, конечно, записала его координаты в договоре о конфиденциальности, который заполнила перед операцией. Может быть, доктор Сандерс так всполошился, когда я сбежала из его кабинета, что решил предупредить Тома? – О господи, – сказал он. – Я не хотел, чтобы ты узнала именно так. Это О’Рейли проболтался? – спросил он, имея в виду своего лучшего друга, которого, сколько я помню, называл исключительно по фамилии. Откуда О’Рейли мог знать, что я умираю от рака? Я официально выказала недоумение. Утерла слезы рукавом жакета, порылась в ящике кухонного стола, где держала пару очков про запас. Накололась о ножницы, нащупала очки и водрузила на нос. Одной дужки не хватало, так что сидели они кривовато, да и не очень мне уже годились, но диоптрий хватало, чтобы я могла увидеть, что на лице Тома написано что-то вроде ужаса. У меня упало сердце: видимо, он не так отважен, как мне казалось. «Спокойствие, Либби, – приказала я себе. – Ты нужна Тому». – Просто я ходил к этому новому психотерапевту… – сказал он. К психотерапевту? Отлично. Я правда не думала, что Том из тех, кто ходит к мозгоправам, но, по крайней мере, это поможет ему пережить мою смерть. – Либби, ты меня слышишь? – спросил он, неотрывно глядя на меня. Я мигнула. – Что? Нет. Что ты сказал? – Вполне возможно, что я… гей. У меня закружилась голова, я почувствовала, что стукнулась позвоночником о край холодной мраморной стойки. – О боже, – сказала я, уцепившись за руку Тома. – Либби, – произнес он, привлекая меня к себе, – мне так жаль. Ты в порядке? – Я… я в полном порядке, – ответила я; я всегда так отвечаю на этот вопрос. Том смотрел на меня глазами, полными непролитых слез. – Спасибо, – робко произнес он. – Спасибо, что так говоришь. Ты ведь давно знала, правда? В глубине души. До этого момента все, что он говорил, как-то не до конца доходило до меня. Теперь наконец дошло. Охренел он, что ли? Я знала, что из-за глобального потепления гибнут белые медведи, что население Китая несколько лет назад перевалило за миллиард и что в слове «контрстратегия» шесть согласных подряд. И при этом понятия не имела, что мой дружок детства, человек, которого я любила почти двадцать лет (двадцать лет!), испытывает сексуальное влечение к мужчинам. – Нет, нет-нет, – сказала я, втягивая голову в плечи до полного исчезновения шеи, – об этой своей способности я узнала исключительно потому, что моя начальница Джеки всегда просит меня не делать так, выдав перед этим другую невероятную просьбу: «Либби, купи мне кремовое пятнистое покрывало из альпака в свой несуществующий обеденный перерыв и, пожалуйста, перестань фокусничать со своей шеей, а то ты похожа на черепаху, ладно?»
Перейти к странице: