Золотая пуля
Часть 11 из 14 Информация о книге
* * * Роб молча смотрел, как Мормо подтягивает свой гроб, садится перед ним на корточки и откидывает крышку, небрежно, привычным жестом пианиста, вышедшего к инструменту. Солнце облило сцену нестерпимым жаром, погрузило в кипящее масло, зажало меж двух листов оргалита. Мормо собирался, снаряжал свои агрегаты, кряхтел и подкручивал. Роб стоял, заледенев. Сейчас это случится. Джек поднял на него глаза. Он снял очки! Сперва Робу показалось, что глаз у того нет – две багровые раны, но потом он вспомнил: «Не смотри ему в глаза! Так глядит сам Дьявол!» Джек Мормо выпрямился и оказался громадиной, выше десяти футов, ноги его вытянулись, как гофрированные ходули, он покачнулся, пальцы его удлинились, они сжимали рукояти невиданной машины, Роб отказывался верить своим глазам. Так вот почему иглы! Его швейная машина стреляет, как пулемет. Мормо поднял ее из гроба легко, двинулся на Роба, но не вперед, а танцуя, обходя по кругу, руки все время дергались, стригли небо, и только по звуку рассекаемого иглами воздуха Роб сообразил – началось! Правое плечо распороло острой рассыпчатой болью. Роб выстрелил туда, где мелькал Мормо, но пуля застряла в воздухе. Она билась, ввинчивалась в желе, в которое превратился воздух, кусалась, но двигалась рывками. Мормо тысячу раз мог уйти от нее, он даже изгибался, репетируя это па, но пленка внезапно порвалась, пуля сбила с его груди металлическую пластину, а Роб заорал от докатившейся боли. Иглы торчали из его плеча, как у дикобраза. Роб попытался нырнуть за бомбу. Джек Мормо ждал его там. Втрк-втрк-втрк-втрк! – окатило очередью спину. Роб зарычал и упал лицом в соль. Какой нелепый конец. Он лежал, зажмурившись, ощущая, как соль мельче пудры с каждым вдохом врывается в его ноздри, как она дерет глотку, как гремит кровь в висках, лишая права на капитуляцию, как мозг требует драться, выжить любой ценой, но Роб лежал, не открывая глаз. Сдавался. Ничего не происходило. Роб поднял голову, но Джека рядом с ним не было. Роб перекатился на бок, отщелкнул барабан и лихорадочно, звякая «уокером» о соль, вытряхнул из него гильзы. Сел, зажав ствол меж коленей, и принялся набивать его патронами. Пекло немилосердно. Роб утирал пот со лба, тот выедал глаза, застил обзор, пробирался в каждую ссадину и грозил сожрать заживо. Это чувство ему понравилось: «Я все еще жив». На Роба наползла густая тень, он дернулся, отползая, бессмысленно дернул стволом, попытался закрыть барабан. Из-за бомбы показалось лицо, гибкое и изогнутое, словно тянучка. «Я брежу или это эффект нагретого воздуха?!» Щелк. Револьвер вышел на боевой взвод. «Какая странная у него шляпа!» – не вовремя удивился Роб, срывая курок. От грохота он зажмурился, это был не выстрел, а нелепость, издевка перед строгой стрелковой наукой, но «уокер» не подвел. Пуля влепила Мормо оплеуху, его отбросило назад, закрутило, перевернуло, руки и ноги сплелись в беспорядочный ком. Убийца завыл. Его машинка глядела в воздух, поливая низкое холщовое небо без тени ссадин от облаков длинной струей игл. Они дождем звенели о соль ярдах в сорока от них. Мормо ревел, как грузовик, севший на брюхо. Роб кое-как поднялся. Пришлось опереться на револьвер. Пусть он забьется солью, тогда Роб прикончит ублюдка рукоятью, измордует до смерти. Барабан щелкнул, новая пуля уставилась на Мормо из ствола. Тот ходил ходуном. С дрянью нужно было кончать. Роб перехватил «кольт» и тут же опустил. Рука тряслась. «Пожалуйста! – они так близки к развязке. Роб смотрел на «уокера», и ему казалось, что они друг друга понимают. – Нам пора на покой. Тебе и мне». Когда Роб поднял глаза на Мормо, тот уже ухитрился подняться на ноги. Его качало. В груди дымился тоннель размером с ладонь Роба. Первый выстрел не прошел для злодея даром, открыв лазейку для второго. Они стояли друг напротив друга. Роб истекал кровью из десятка мелких, но глубоких ран. Мормо не показывал виду, что пробит навылет, и как только стоял? Два револьвера без бойков. Орудия, а не убийцы. Ни один не хотел наступать. И тут Роб увидел, чего Джек Мормо ищет на самом деле. * * * Ссадина глубокая, жирная, щедро резанул, чуть не до кости. Рана ползет по краю ладони, кожа размахрилась, и никак ее не зажать, только стиснуть другой рукой и бежать домой. Но я сижу. Дышу сквозь зубы, хрен ему, а не слезы! Я смотрю, как капли частят в банку, свинцовые, быстрые – прямо на червей, а те извиваются, мешают кровь с грязью, ехидничают: «Бо-бо, мальчик? Расплачешься, принцесса?» Это не черви. Папаша смотрит в упор, рот приоткрыт, наружу гниет его поганое нутро. Вот и сгнил бы вконец! Закидали бы тебя камнями в расщелине, а то и вовсе отдали кротам, пусть отравятся, сволочи. А ему хоть бы хны. Скалится, старый ублюдок. Вовсе он не старый, просто запаршивел весь, истаскался. Мать бьет, пытался пить разбавленный тосол, но живо опомнился, когда двое суток выхаркивал наружу кишки. Всему виной бенз. Не на что сменять горючку. Пару канистр, чтоб выгнать трейлер из каньона и вдарить сотню миль. Хоть куда! Ублюдок нипочем нас не догонит. У него колени, сам ноет каждое утро. Колени. Ногами гвоздит, что твой страус. Переломать бы ему сперва эти колени, молча запереть мать и сестер, пусть кричат, стучатся, а сам газу, газу! Потом объяснимся. Папаша ковыряет ногтем в зубах и ждет. Другой рукой он отгибает крышку банки, о которую я обрезался, стучит ногтем, ему нравится, как черви копошатся в крови. Не дождешься. Дурею от жары и боли, отворачиваюсь, сжимаю пальцы, силясь удержать кровь в кулаке. Папаша щерится, творит указательный палец крючком, цепляет им меня за угол рта и тащит на себя. Рыболов, сука! – Бо-бо, крошка? Что нос воротишь? Чего воротишь нос от отца?! Так хорошо начиналось, следовало сразу заподозрить подляну. Дерьмо не воняет, пока не вылезет. Рыбалка – такая простая штука. Ясный день, два весла, лодку перевернули с вечера, удочки, папаша выволок откуда-то ломаный спиннинг, залечил скотчем, все пел: «Мы с тобой вдвоем, как я с батей!» – а я, кретин, поверил – опомнился, поговорить хочет! С сыном решил день провести. Папаша сперва не задирался, вместе стащили лодку на воду, он греб – все-таки скотина еще куда сильнее меня. И вот мы на середине озера. До берега ярдов пятьсот. Сдохну как пить дать. – Меня отец, знаешь, как воспитывал?! – с места в карьер рушится гад, хватает за челюсть, дергает к себе. От неожиданности ляпаю больной рукой о весло, вцепляюсь в него, но папаша легко отдирает от борта и швыряет на дно. Зверски рублюсь хребтом о доски, давлю спиной банку, та плющится, черви летят во все стороны. Папаша доволен, нашел новую игру. – Собирай. Не сразу понимаю, о чем он. – Собирай червей, выпердок. Ласковый какой, обычно сразу по яйцам или в грудак. – Другой рукой! – шипит папаша, водянистые его глаза стремительно белеют. Пока в них кипит ярость, я спасен, но если они застынут двумя соляными озерами – мне конец. Я реву, как девчонка. Папаша гогочет, глядя, как я сгребаю червей, купаю их в кровище, неуклюже пытаюсь выправить замятую банку. Рвануть бы жестянку вверх, кромкой по горлу, потом под колени и за борт! Ну же! Ну! Над головами проносятся и уходят в точку самолеты. Я вижу два следа, которыми они рвут небо в клочья. Эти порезы похожи на дырку в моей ладони. Папаша их пока не видит. Он наслаждается моим унижением, и тут налетевший рев швыряет его на колени. – Сукины дети! – ревет папаша, грозя кулаком распоротому небу. – Дебилы! Засели в своем Чарльстоне. Или где вы там?! В Саванне? Дай мне волю, я бы вас всех перевешал. Уроды! Мать вашу имел во все дыры. Где вы были, когда я гнил под фортом Сантерн?! Он унимается столь же внезапно, как начал. Садится, достает с пола удочки и принимается разматывать леску. Ухмыляется, пихает меня ногой. Слушай, дескать. – Кретины, – начинает он свою излюбленную лекцию. – Ни на что не способные недоноски. Если бы я протирал зад в их креслах, я бы уже выжег напалмом логово этих ублюдков. Война! Хрен на. Танками заполировать то, что останется после бомбежки. В логово – термояд. Они, говорят, засели в шахте глубиной в милю. Зачем мы клепали эти чертовы ракеты, если теперь не используем?! А таких бедолаг, как мы, – папаша корчит жалостную мину, – расселить по новым городам, они ведь их строят, только для себя! Дал бы нам дом вместо этого дряхлого говна на колесах. А то ты забыл, что мы тут из-за тебя! Дом поджег, сбережения матери пропил, вляпался в историю с ограблениями на железной дороге, и ладно бы сам грабил. Хранил в погребе ворованные швейные машины! «Первоклассный товар! Мы на них поднимемся!» Эта рухлядь?! В итоге сбежали сюда, в глушь, где картошка дороже бензина, а это швейное дерьмо никому даром не нужно, полтрейлера им забито. – Давай червя, – командует папаша. Беру извивающуюся тварь двумя пальцами, ищу взглядом его ладонь. – Червя, – как больному повторяет мне отец и тыкает в лицо крючком. – Нанижи. Тянусь к крючку, и тут он роняет его на пол. Ржет надо мной, заливается, хлопает по коленям, гогочет, разбрызгивая слюну. У него лицо безумной обезьяны, глаза сощурены, дикие, он щелкает зубами, вцепляется в борта руками и начинает раскачивать лодку. – Подбирай, сучонок, чего замер?! Меня швыряет по всей лодке. Я нагибаюсь и получаю ботинком в лоб. Крючок, который я успел подхватить, пронзает больную ладонь, ублюдок тащит за леску, точно вытягивает рыбину. – Цоп-цоп-цоп-цоп! – горланит папаша, потешаясь надо мной. – Бо-бо, маленький? Чего упал, крошечка? Я подхватываю банку с червями и запускаю ему прямо в рожу. Жирные, скользкие, омерзительные твари летят за пазуху, один ныряет прямо в хохочущую пасть. Банка рикошетит за борт. Старик давится, начинает перхать, похоже, проглатывает червяка. Я примерзаю. Мне не до шуток. Мгновения тикают, проходя сквозь меня, как смертоносные лучи. Соль выбила разум из глаз папаши. По его венам мчит цепная реакция. Он уже взорвался, но еще не знает этого. Это знаю я. Сейчас он меня прикончит. Тик-тик-тик. Замедляясь, рокочет сердце. Хапает глоток крови и останавливается. Бом! Весло сносит мне челюсть. Я лечу, разматывая длинные ленты крови по всему свету. Я – сломанный спиннинг, я заношу удилище высоко в небо и цепляюсь за него крючками. В небе – мое единственное спасение. Там уже брошено зерно, из которого я смогу прорастить древо. Раскаленное, восставшее от дна мира до самой стратосферы. Моя голова – расколотый пополам арбуз. Из нее струями рвутся в небо руки, сотни, тысячи хватких щупалец, которые не дают семени вырваться, выдирают его из подбрюшья стратегического бомбардировщика. Глаза смотрят в разные стороны, и внезапно я подмечаю: у папаши из носа торчат снопы седых волос, целый лес доисторического хвоща, ветер носит их, как течение водоросли, поры на его выпуклом неандертальском лбу черные, глубокие, как шахты, копни глубже – найдешь серебро, рука, которой он на отлете сжимает весло, пробита множеством неудачных попыток поменять иглу в швейной машине, те ненавидят его и боятся, неизменно впиваясь в руку, как злая сука, охраняющая щенков, ворот его рубашки помнит другую машину – стиральную, на нем разводы скверного ополаскивателя, они похожи на письменность древних майя, ткань рубчатая, хорошая, такой теперь не ткут, но нынче в ней завелись крохотные, меньше песчинки, твари, они жрут папашу поедом, вся шея у него в глубоких тоннелях, куда они откладывают яйца, а те обращаются в длинноносых личинок, прорываются в капилляры и дохнут, налакавшись дрянной папашиной крови, в вырезе рубашки я вижу рог его татуировки – старик мечтал стать музыкантом и посрамить Короля Элвиса, набил себе саксофон, я замечаю мельчайшие выщербины в досках лодки, это Гранд-Каньоны, там свой космос, кое-где завелась жгучая плесень, палит костры и собирает войска на битву, я вижу, как мох всплескивает руками, прячется от грядущего всесжигающего пламени, смертоносной ударной волны, уключины внезапно чистые, намасленные, я удивляюсь им, продолжая таращиться на мир, раскрывая его невероятной круговой панорамой, расшатывая, выдирая здоровый зуб, развинчивая диким, запредельным усилием болты в бомболюке, выламывая его с прицелом, упреждением, как стреляют по мчащей лошади, чтобы самолет, идущий на сверхзвуке, выронил свою посылку не там, куда был отправлен, а строго мне на голову. Я так сказал. Я так убиваю. Я слышу, как глубже уходит рыба в слепой попытке спастись, как зверье прядает рваными ушами, чует грядущую напасть тонкой струной, предвещающей землетрясения и пожары, как ветер давит потоки к земле, готовясь смести огненным рыком миллионы тонн песка, спрессовать его, запечь, озеркалить, как сворачиваются в пружины черви, зарываются в дно мельчайшие твари, рачки, улитки, стонет трава, порывая с корнями, лопается от грядущего кошмара кора на деревьях, а мать, унюхав беду, разлитую в воздухе, подходит к окну, отдергивает шторы, но ей видно лишь стену каньона, потеки красной глины и копошащихся сестер, ищущих красивые камушки, но озеро всего в миле от них, а на озере мы. В эпицентре ада. Глаза папаши, медленно, от края, подергиваются коростой, соляное бельмо зарастает их, перекидывается на шею, сползает под рубашку, торопится. Батя хрипит, тянет ко мне руку, я вижу его зубы, они выкрашиваются из пасти, а нос проваливается внутрь черепа, открывая дикую, полную кипящего алебастра жуть. Следом лопаются глаза, в воздухе повисают два соляных фонтана. Время издыхает. Тик-тик-тик. Сердце тараном бьет в ребра, эхо от его удара звучит не меньше минуты, отдаваясь у меня в зубах. Лежу на спине. Смотрю на дно бомбы. На нем любовно нарисованная зубастая пасть. Она приближается, силится проглотить меня, расплющить. Бомба ухмыляется, как умалишенная. Она счастлива, через миг она вскипятит это озеро, расколет твердь и пригласит атомы на танго. Безумная малышка. И сейчас она взорвется. Миг оргазма так близок. Реакция силится набрать критическую массу, но я вцепился крепко, миллион раз наматываю цепь на кулак, рву и оттаскиваю. Бомба скулит. Соль перекидывается на лодку, я слышу хруст, с которым она поглощает дерево, кости, облепляет металл. Бомба буквально в метре над лодкой. Ее движения расслаблены. Неумолимы. Она встречается с головой папаши, вминает ее в шею, женит с грудной клеткой. Папаша сложен из соли, он обнимает бомбу, целует ее своей кристаллизованной плотью. Старика давит ниже, закаменевшими ногами он выталкивает меня из-под бомбы. Никаких чудес. Голая механика. Лодка расседается, шпангоут торчит, как вскрытые ребра, как раскрывшийся бутон. Папаша не в силах расстаться с возлюбленной, бомба вминает его все глубже, все настойчивей. Меня под ней нет. Я выскользнул, соль тащит за шиворот, катит по ослепительной, отполированной глади. Соль мчит быстрее времени. Она уже поглотила озеро и врезается узкими когтями в берег, раздирает его. Я знаю, мне не уцелеть. Соль не знает пощады. Она лезет под кожу, выжирая ее естественный цвет, находит в груди колокол сердца и лупит по нему, пока тот не отдает ей весь звон, не уходит в марафон – один удар длиной в час, повинуясь предельно заторможенному ритму бомбы – тиииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииик – тиииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииик – соль разбивает глаза в кровь, я вижу, как она бунтует, бурлит, рвется из глазниц, но смиряется, застывает, штурмует белки, заполняет глазницы до предела и остается так, двумя гранатами, соль сдвигает русые волосы в снег, ставит их дыбом, ломкой костяной короной. Соль берет меня за руку и вздергивает на ноги. Озеро мертво. Я слышу его на много метров вглубь. Мы с бомбой любуемся солью. Предельная ясность. Очерчены все границы, выделена каждая частица. Идеальная чистота. Наконец-то тишина. Бомбардировщик вляпался в янтарь неба в километре от нас. Пилот еще не паникует, что его вспороли, абортировали, как шлюху. Я ухмыляюсь, представляя его растерянность. Но еще сильней мне приятен шок его боссов. «Ни на что не способные недоноски», – повторяю я за папашей, но каждому звуку нужно не менее часа, чтобы вырваться из моего рта. Удовлетворенный, затыкаюсь. «Тик!» – шепчет мне на ухо бомба. Резко оборачиваюсь на нее. Бомба на треть ушла в озеро. Пасти не видно. Подавилась папашей! Его руки, костяные, лишенные мяса и кожи, обнимают вороненое тело бомбы, они любовно прижаты к ее бокам. Что-то не так. «Тик!» – нервничает бомба. «Тик!» – ускоряется ее пульс, бьет мне под дых, а это неправильно. Самолет делает рывок, выдирая из-под меня лоскут времени. По небу успевает скользнуть облако. Я слышу птицу, ошалевшую от глотка воздуха и орущую построение своей стаи, им пора мчать отсюда подальше. Ящерица на берегу успевает повернуть голову. Ветер обдирает соль с моей щеки. Хватаю время за хвост и осаживаю торопыгу. «Тик!» – ору в ответ бомбе. У ее подножия бьется какой-то лоскут на ветру. Папашин шейный платок. Вот в чем дело. Соль не совладала с ним. Он чистый и яркий, как пятно свежепролитой крови. Я смотрю на порезанную ладонь, рана заросла грубой коркой. Ничто не спорит с солью здесь, кроме этого платка. Он с удовольствием покидает скелет папаши. Платок жжет мне руку. Нужно срочно куда-то его пристроить. «Тик!» – предупреждает бомба. Рана на руке распахивается. Она молит меня предать соль, обмотать платок вокруг шеи и принять судьбу человека. «Хрен тебе!» – это я подумаю после, когда электричество замкнет нужные синапсы, а пока хватаюсь за стабилизатор малышки, подтягиваюсь на здоровой руке, взбираюсь на горб бомбе и начинаю приматывать платок к ее хвосту. Ветер выхватывает платок у меня из рук, плещет, тот оставляет в теле ветра глубокие раны, и он воет, спохватывается и пытается убежать. Поднимаюсь на бомбе в полный рост. До трейлерного парка миля, он спрятан в каньоне, но я вижу сестер и мать, застывших в ожидании ударной волны, их лица смазаны, они страдают предчувствием смерти. Так нехорошо. Спрыгиваю и иду в сторону дома. Порванные страхом родные. Стоит их починить.