Золотая пуля
Часть 13 из 14 Информация о книге
– Давай сначала, Роб, – мягко попросил Ассегай, и его глаза сказали Робу больше, чем он мог рассчитывать. – Каша, – упал на колени Роб, он стоял перед Джексоном и умолял глазами: «Отпусти нас!» Рядом капало с двух рук: еще живой кровью Бетти и холодной мертвой кровью майора, но вслух Роб повторял только. – Каша, каша, каша, каша. Толпа безмолвно ждала. Наконец Роб замолчал, вцепился руками в брюки Джексона и так, цепляясь за них, поднялся. – Повесьте ее. Отвернулся и ушел в палатку. Утро он встретил под балкой, равнодушно глядя на расцарапанные ноги, двумя тонкими ветками качавшиеся под окровавленным подолом. Солнце вставало между ними. – Босс, – Роб оглянулся на Ассегая Смита, тот показывал за плечо на трофеи, – забираем бочки и валим? – До полудня, чтоб и следа здесь не осталось. – А что с заводом? – Он помедлил. – С людишками? – Сжечь. Роб отвернулся. Ветер раскачивал ноги. Показалось. Не может быть, чтобы это когда-то принадлежало живому человеку. Бред. В груди разлилась теплота. «Бетти, малышка, ты ждешь меня дома. Милая доченька, как я соскучился». * * * Из огромной дыры в черепе Джека шел пар. Падая, Мормо свернулся в спираль, тугую пружину, подобрал под себя длинные суставчатые колени, и теперь неясно было, где начинаются ноги, откуда они растут и где заканчиваются у этого человеческого богомола. Рухлядь его останков вздрогнула, из груди вырвался хриплый лай, вслед ему нефтяным гейзером ударила густая черная кровь. Джек Мормо, непобедимый колдун, чудовище и палач бился в конвульсиях перед одноруким неудачником Робом Стуммфилдом. Стоило потерять все, чтобы теперь вот так торжествовать над телом поверженного врага. Роб устал держать револьвер, пальцы разжались. «Уокер» вывалился ему под ноги, отколол кусок соли, и вслед звуку его падения стал слышен ритмичный шорох. Т-т-т. Откуда этот звук? Робу показалось, что силуэт бомбы слегка изменился. Она накренилась. Роб сделал к ней шаг. Бомба производила колоссальное впечатление. Памятник довоенной эпохи. Настоящий ржавый идол прежнего мира. Нога Роба погрузилась в соль. У него на глазах зеркало поверхности начало оплывать, таять. Роб приблизился к бомбе. Мормо шумно агонизировал на заднем плане. Правым ухом Роб прижался к бомбе, а другое зажал. Так-так-так, звучал метроном внутри, ускоряясь, так-так-так, стегал мгновения, пинал их под зад, гнал, как стадо, тк-тк-тк-тк-тк-тк-тк. Роб отпрянул. Тишина рассмеялась ему в оба уха. Мормо?! Он повернулся. – На твоем месте я бы бежал без оглядки, – сказал Джек. * * * На твоем месте я бежал бы без оглядки. Медленный, неуклюжий растяпа. Красное врозь. Забраться и содрать красное. На сем и закончим. Мычу, не приходя в сознание. Но пасусь где-то рядом. Бесит твоя хромота. Рука, уставшая держать ствол. Кровь, которую ты роняешь. Беги! – шепчу я. – Уноси ноги! Время-время, перегрызть бы тебе горло, захлебнуться секундами. Мама, мне жаль, прости, столько лет таскать по пустыне твой труп – чересчур. Зубами, пастью своей вцепился и не даю тебе, сука-время, взлететь. У бомбы гладкий серый бок. К такому примерзнуть бы всем собой. Не отодрать. Тиииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииии! – нудишь. – Тииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииии! А я передразню тебя, пусть, слышу, как крошишь мне ребра, вступили-таки в сговор! Сердце – предатель. Почти век ты лупишь в унисон с этой дрянью. Ты не Бог мне! Но кто же? Боже, боже, как устал я кормить тебя обрывками душ. Ни единая не приживается. Мертвые куски. Им нужен холодильник. Ящик для переноски душ. Органы же носили в ящиках. Печень. Сердце. Почему нельзя придумать такого для души? Ты нажралась бы их вдосталь. Бомба-обжора. Пузатая. Скоро треснешь. А? А?! Расколол тебя? Хочешь лопнуть? Лавиной, цунами выплеснуть наружу сотни полупереваренных душ. Детей. Распределителей. Коммивояжеров. Мутантов с телами дьявола. Предатели. Вот вы кто. Решили ударить одновременно. Когда я совсем без сил. Пора. Делайте что задумали. Но ничего. Ничего. Хрен вам. Продавец мороженого всегда так говорил. Просили у него кусочки разломанных рожков. Они так хрустели на зубах. Хрен вам! Держусь! Пихаю взглядом его в спину, как шар в бильярде, бью со всей дури, но он рикошетит от борта, человечишка поганый, ни колес, ни воли, куртка на спине разошлась будто от моего толчка. В упор уставились зрачки от моих выстрелов. Ах, как бы я хотел их заштопать! «Ты надеешься, что он сумеет проползти хотя бы милю?!» – говорят дыры. Ударная волна выдавит все прыщи в радиусе десятка миль. Прощайте, дети. Не стоило жрать немытыми руками. Не будьте такими занудами. Я верю в этого неумеху. Я уперся ногами и держу бомбу на поводке. Сука. Сука. Да сдай же ты назад! Но ты еле перебираешь ногами. Какой ты медленный! Зубы трещат. Время, ты – мразь, дай мне час, я кормил тобой бомбу восемьдесят лет, стяни удавку с шеи, дай воздуха. ААААААААААААААААААААААА! Отчего так скверно пахнет сиренью?! Тииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииии! – сверлишь мне уши визгом. Я слышу! Чувствуешь, падаль, слабину. Сирень. Я вдохну тебя. Ты дашь мне еще миг силы. Ненавижу такой запах. Его спина никак не исчезнет в дрожащем солью мареве, да что с ней, нарисована, что ли? Это холст с очагом, за которым золотой, мать его, город. Ты будешь убегать?! Иди к черту, ты стоишь только благодаря ей. Пока спина держит марку, понтуется передо мной, восстает на двух ногах против папиросных небес, идет, как самостоятельный, отдельный человек, я глушу себя извинениями. Мама, сестрички. Родные мои бурдюки расстрелянной плоти. Мальчик славно согрешил с вами. Такой уважительный калибр. Такая меткость. Вы почти расползлись в слизь. Время казнило вас. Пришлось сметать на живую. Восемьдесят лет я приводил к вам дышащее еще мясо. Я кроил, как умею. Курсов тогда не было. Помню, мама, ты ходила учиться кройке. Но меня не учила. А я просил! Впрочем, моя судьба – шитье. Девочки умоляли, но я зашил уши, кровь слишком больно текла, ваши крики, такие искренние, но надо было вас чинить. Особенно лет через тридцать. Вы вовсе пришли в негодность. Вы вовсе умирали. А так, сменяв плоть на плоть, перелицевав… Да вы просто трусихи! Вы и сейчас орете. Мертвые! Вы недовольны. Вы никогда меня не любили. Вам казалось, что вы лучше меня. Папашу и того вы любили больше. А я вас чинил. Тик! – подкралось. Задумался и выпустил. Вот так утекло меж пальцев. Бежиииииииииит! Наматывай, наматывай меня на винт! Черным пузырится изо рта, но ничего, не нефть, не подпалишь. Сбегу! Бравада всегда помогала подняться, даже когда ты снес мне полмакушки. Мысли, чугунные кольца, по рукам сковали, бегу, бегу. А ты и не бомба вовсе. Не на тебе писали «Малышка», ты грыжа, ты раковый комок, который я натравил на папашу, я вырвал тебя, и пилоту стало легче. Его казнили, небось до войны с этим было строго. К стенке – и мозги враз по бетону. Вот и я теперь размазан тобой здесь, вместо стены – стол, солью заполирован. Соль. В костях у меня. В крови у меня. Вместо меня. Но как бы я себя ни занимал, как ни отвлекал, ни путал следы-мысли, бомба у меня на хвосте, а ты все еще бредешь. И никак тебе не вырваться из зоны поражения. Ирод, чего ж ты медленный такой?! Тик! – сердце подскакивает на подтяжках и наносит мне прямой в челюсть. Голова запрокидывается, слюна-смола фонтаном в небо и оставляет там следы. Тик! – бомба вздрагивает, встряхивается, как пес, вылезший из лужи, ее тень лупит меня по щекам, платок рассекает щеку, мстишь, плесень? «Зингер», верная моя сука, тычется в ладонь. Скольких я перепорол-отштопал с твоей помощью? Древнее тебя нет в радиусе тысячи миль. Ты брошена. Отчего ты тонешь в сопливой жиже? Мы погружаемся. Ты и я. Озеро треснуло, вода на марше, корка расходится кругами, мы идем ко дну, но бомба тонет тоже. Я бы сейчас закурил. Но рот не помнит, как это. Легкие дышат наружу через три двухдюймовые пробоины. Пальцами скребу рассыпанные иглы, они не друзья, отворачиваются, уходят под воду. В пробоины хлещет вода, больная от соли. Тень бомбы становится все выше. Нависает надо мной. Она уже не стоит, кренится, замирает покосившимся надгробием. Над самым лицом платок. Обвис. Капитулирует, мразь. «Я тебя убью! – кричу, надрываясь, молчу. – Я тебе…» «Тик», – шепчет она, лаская по щеке платком. «Ты ушел?!» – рыдаю, захлебываюсь соляной грязью, еле отрываю голову от поверхности, успеваю, гляжу на фигурку с булавочную головку, она наконец-то перевалила гребень холма и обернулась на нас. Тик! С этим звуком я вырываю сердце из груди и швыряю его, как гранату, расплескиваю о стальную тюрьму, из нее толпой по лучам бегут зэки, ярость замыкает критическую массу, бомба льнет ко мне, тем более нет никого ей ближе. И кто-то должен дать старт. Тик-тик-тик – беснуясь, разрывая обертки, толкая мгновения за щеку, вбивая локти и колени в животы соседям, отрезая хвосты рыбинам, забивая костыль в рельсу, торопимся, и застывшая в секундах от ядерной полуночи картинка сдвигается, я поднимаю руку и сдираю с нее проклятую красную тряпку, швыряю ветру в лицо, а тот радостно хохочет и натягивает ее на горизонт, соль испаряется, плоские десять секунд она творит с воздухом, материей и мной такое, что в корчах дохнут вороны и тараканы, радиацию они с легкостью перетерпят, но той нужен разгон, она стартует с низкой и разносит атмосферу, триста тысяч кубометров воды, дно, чащу, в которой покоилось озеро, берег. И меня. Мой последний вздох пахнет сиренью. Полночь. * * * Что-то стряслось за его плечом. Мир сдвинулся. Все чувства Роба, слух, обоняние и даже сигналы волосков на коже утекли назад, точно сорванные порывом ветра. Там, за его спиной, творилась история. Роб не выдержал и оглянулся. В восстающем со дна вскипевшего озера грибе он узнал лицо Бетти. «Ну, слава богу! – Он улыбнулся. – Не придется терпеть это в одиночку». И пошел дальше, с трудом выдирая и ставя ноги во все густеющем, зарастающем солью времени. Он сделал еще восемь шагов, пока его не догнала взрывная волна. II. Судьба мальчишки 1. В дни поражений и побед Когда-то мой отец воевал с чиканос, был ранен, бежал из плена, потом в погонах лейтенанта роты взрывников спрыгнул с войны. Видал у него фото первой жены, она утонула, моясь в Миссисипи накануне генерального сражения за брод, ее накрыло внезапным налетом бомберов. Река встала дыбом на сто футов. От большого горя отец сорвал погоны, а присягу и слово свое растоптал. Лег у железной дороги, голову на рельсах устроил и решил подохнуть. Мимо быстрее товарного скорого шла мать, она и подобрала горемыку. Так прижили нас. Отец в тот день оглох на левое ухо, все твердил, что ему вкрутую сварило полголовы, обрубком он жить не желал, мать презирал за кротость и постоянно, когда она не видела тыкал в нас пожелтевшей карточкой и шипел: «Вот! Вот какие у меня должны были быть дети! Красавцы! Тонкий нос, густая бровь! А глаза?! А подбородок?! Уууууу!» Из зеркала на него глядели абсолютные подобия: я – покрупнее, волосы цвета масла вместо серой пакли, минус морщины и одышка, сестра – его тонкая копия, тем более похожая на отца, что гримасничала один в один. Мама все знала. Трусливая, уклончивая, она притворялась, что занята стиркой или ей срочно нужно пришить пуговицы мне на рубашку. Однажды я застал ее откусывающей эти самые пуговицы. Так торопилась, что не успела взять ножницы. Замерла, как кролик в свете фар, и не шелохнулась, пока я не подошел и не вырвал нитку у нее изо рта. Ревела потом в подол беззвучно, оглядываясь. Мексиканская война окончилась адом. Было дело для десяти тысяч разбойников и убийц, сплыло. Белое небо над головой, четыре рожка патронов, попарно перемотанных изолентой и жгучий голод поперек всей души. Рассказывали, на три гранатомета и мотоколяску меняли тогда живую козу и плясали на радостях, что выгодно обтяпали дельце. Мы кочевали, пока не застряли, как кость в горле, в Андратти – крупном перевалочном пункте у железки, где технику с платформ перекидывали на гусеницы. Искали толковых людей, способных наладить канализацию, заштопать рану или из брюквы нагнать мутной браги. Не брезговали здесь и другими промыслами, включая самые наиподлейшие. На дураков и бродяг, вышедших из пустыни, смотрели зенитки и спаренные авиационные пулеметы с восьми башен вкруг города, поэтому приходили в Андратти пешком, у границы песка останавливались, вставали на колени, скарб бросали поодаль и вдохнуть боялись, пока не похлопают по спине. Некоторые стояли так по двое суток, пока не валились с ног. Но таких в город все равно не брали. Люди говорят, что сначала жили мы скромно и тихо. Небольшую квартиру нашу мама держала в чистоте. Стремглав отстрелялась нами с сестрой. Сама ходила строгая, в нитку сжав губы, многое не нравилось ей в Андратти, но мнение свое мать умела накрепко спрятать внутри себя. Отец пошел взрывником – в горе били туннель на соединение с центральной магистралью на Чикаго, пил в меру, со смены приходил рано и тащил в дом не только перегар, но и баксы, завертывался в плед и долго гнал сон, качаясь в дырявой качалке, но все ж уступал, уходил на дно и стонал оттуда, вспоминая войну и прилипчивого дружка – агента Орандж. Чертовы чиканос, когда поняли, что им хана, не побрезговали – выплеснули на штатских и медконвой десять тонн газа. Мать одевалась просто, подарков не искала, об отце заботилась, а он не обижал нас – малявок. Но тут сдалась гора, быстро наладили рельсы на ту сторону, в город потекла волна распределителей, докатились законы, хлебные карточки, тушенка в олове. Слово револьвера не то, чтобы нырнуло в подпол, но и не топорщилось, как прежде. Народ стал жить получше, побогаче. Отец все чаще пропадал в здании казармы, там заправляли главные воротилы в городе. Домой возвращался рассеянный, задумчивый и, что там в казармах обсуждали, никогда ни матери, ни нам не рассказывал.