Золотой дом
Часть 27 из 40 Информация о книге
Ибо одни факт неоспорим: Кински напал на хеллоуинский парад, под градом пуль из его винтовки погибло семеро, и еще девятнадцать человек получили ранения, прежде чем полицейский подстрелил его самого, Кински нацепил маску Джокера и кевларовый бронежилет – возможно, хранил его со времен Афганистана, – а потому не сразу испустил дух. Его привезли на скорой в больницу Маунт-Синай, и он протянул достаточно долго, чтобы сделать то признание, что я привел выше, приблизительно такое, но нужно оговориться, что, по мнению сотрудников больницы, его душевное равновесие было нарушено и никакие его слова нельзя принимать на веру. В списке погибших выделим два имени – мистер Мюррей Летт и мистер Петроний Голден, оба жители Манхэттена, НЙ. Хеллоуин жители Сада традиционно праздновали частным образом, развешивали световые гирлянды по старым деревьям, перед домом издателя модного журнала устанавливали пульт диджея, местные детишки носились, колядовали, выпрашивали сладости. Многие взрослые тоже наряжались в карнавальные костюмы. Так мы могли порадоваться празднику, не замешиваясь в огромные толпы, собиравшиеся на Шестой авеню поблизости от нас, чтобы полюбоваться на парад или даже принять в нем участие. Петя вполне мог бы довольствоваться праздником в Саду, но Лео желала отправиться на парад, так Петя сказал Мюррею Летту, а чего Лео хотела, то она получала во что бы то ни стало. И сам он прекрасно себя чувствовал, так сказал Петя, замечательно! Он чувствовал, что ему удалось пережить кризис, эту часть прошлого можно оставить позади, он готов выйти в мир, и мир начинается здесь и сейчас, в понедельник, в канун Дня всех святых, когда по Шестой авеню двинется лава людей, разодетых скелетами, зомби и проститутками. – Даже когда в Саду праздник, в доме у нас словно в склепе, – жаловался он. – Давай подберем какие‑нибудь охренительные костюмы и пойдем, надерем всем задницы. Его страх перед открытым пространством унялся, сказал Петя, к тому же, когда в Виллидж столько народу, это уже не ощущается как открытое пространство. Австралиец Мюррей Летт так и не приспособился к избыточности американского Хеллоуина. Однажды его пригласили на вечеринку в Верхнем Вест-Сайде, и он отправился туда в костюме из “Марс атакует!”, нацепив огромную голову марсианина, в ней было ужасно жарко и невозможно ни есть, ни пить. В следующий раз он сделался Дартом Вейдером, надел чересчур объемные пластиковые доспехи, в которых трудно было садиться и вставать, и черный шлем с меняющим голос микрофоном, причинивший ему те же самые неудобства, что и “Марс атакует!” – было жарко и не удавалось отведать пищу и напитки. Теперь Летт предпочитал пережидать праздник в своей комнате, надеясь, что сорванцы не осмелятся позвонить в дверь в поисках сластей и подачек. Но Петя отказа не принял. – Мы оденемся римлянами! – вскричал он. – Я, разумеется, поскольку зовусь Петронием, стану Тримальхионом, хозяином пира в “Сатириконе”, а ты – ты можешь быть любым из гостей. Образцы костюмов подсмотрим у Феллини. Тоги! И лавровые венки вокруг головы, а в руках кувшинчик вина. Потрясающе! Мы устремимся навстречу жизни, будем пить взахлеб из ее источников, к утру мы будем пьяным-пьяны – опоены жизнью! Выслушивая этот план, я не мог, разумеется, не припомнить “Гэтсби”, роман, который Фицджеральд чуть было не назвал “Тримальхионом на Уэст-Эгг”, и это была печальная мысль, на миг словно бы вернулись те вечера, когда я засиживался допоздна с родителями и мы столько смеялись, и с неизбежностью перед глазами встал их ужасный конец, так что ненадолго я снова впал в прежнюю печаль, но ликование Пети оказалось настолько заразительным, что я подумал: почему бы и нет, после всех несчастий немного веселья, это же отличная идея, и если Петя вздумал, на одну только ночку, сделаться возлюбленным жизни, пройтись вприпрыжку, то да, конечно! Пусть наденет свою тогу, пусть скачет! Добыть костюмы в последний момент не так‑то просто, но по этой части Сумятица и Суматоха себе равных не знали, да и в конце‑то концов тога – всего лишь простыня с большими амбициями. Отыскались и римские сандалии, и лавр, и пучок березовых прутиков, обвязанных красной ленточкой – вот и римские фасции, символ магистратской власти для Пети. Отыскался также и был предложен Мюррею Летту совершенно не вписывавшийся в эпоху шутовской колпак с колокольчиками, и я очень хотел, чтобы он согласился его надеть. Сыграл бы роль Дэнни Кэя в “Придворном шуте”[80], попрактиковался бы в скороговорках. Но он предпочел тогу, чтобы походить на Петю, и раз Петя собрался нести фасции, значит, Летт должен был нести кошку. Так и сделали, и в таком имперском обличье они вышли из Сада, покинули дом, угнетенный потерями, влились в парад, праздновавший жизнь, и так, убегая прочь от смерти навстречу жизни, они встретили смерть, поджидавшую их, как напророчил старинный рассказ, в Самарре, то есть на Шестой авеню между Четвертой улицей и площадью Вашингтона. Смерть в костюме Джокера с AR-15 в руках. Негромкий треск винтовки заглушала какофония толпы, гудки автомобилей, выкрикивавшиеся в мегафон приказы, оркестры. Потом люди вдруг стали валиться наземь, и жестокая, без маски, реальность уничтожила этот праздник. Нет причин подозревать, что Петя или Мюррей Летт были специально выбраны в качестве мишени. Пушки Америки ожили, и смерть – их случайно раздаваемый дар. И кошка, альпийская рысь. Камера наезжает – вытянутая рука погибшего римлянина, фасции выпали из руки (намеренная аллюзия в раскадровке на бессильно упавшую лапу умирающего Кинг-Конга в конце оригинального, 1933 года, фильма). Лео, свирепо рычащая на каждого, кто осмеливался подойти ближе. А когда все завершилось и крики затихли, когда толпа, слепо разбегавшаяся, спотыкавшаяся, успокоилась и рассеялась, когда убитых и раненных пулями или же раздавленных в паническом бегстве развезли, каждого куда следовало, когда улица опустела, оставался только гоняемый ветром мусор да стояли полицейские машины, когда все по‑настоящему закончилось, кошка пропала, и никто никогда больше не видел рысь по имени Лео. И король, оставшийся один в Золотом доме, увидел, как все золото в его карманах, и во всех шкафах, и в мешках, и в корзинах полыхало все ярче и ярче, пока не вспыхнул огонь. Часть III 30 По правде говоря, я надеялся на более приятную жизнь. Даже когда я мечтал добраться, в некотором дивном и неопределенном будущем, до подлинной славы, я надеялся, что на пути меня ждет больше доброты. Я не понимал, что Сцилла и Харибда, два чудища, между которыми корабль Одиссея должен был проскочить Мессинский пролив – одно “объясняется” как гигантская скала, другое как яростный водоворот, – символизируют, с одной стороны, людей (те скалы, на которых мы разбиваемся), а с другой – темный вихрь внутри каждого из нас (он затягивает в бездну, и мы тонем). Теперь, когда мой фильм “Золотой дом” закончен и вот-вот отправится в фестивальный путь – после десяти без малого лет подготовки, после переворота в моей личной жизни под конец этой истории, кажется чудом, что я сумел завершить фильм, и мне следует записать то, чему я научился в процессе. Насчет кинобизнеса я узнал, во‑первых, что если человек с деньгами говорит тебе: “Мне нравится этот проект. Я в него влюбился. Такой креативный, такой оригинальный, ничего подобного в мире нет. Я буду финансировать тебя, тыщу процентов гарантии, всем, чем смогу, поддержу, полное и безусловное участие, тысяча и один процент, это гениально”, то на простом английском он всего лишь говорит “привет”. И я научился восхищаться любым человеком, кто сумел довести свой фильм до финишной прямой, до киноэкранов, что бы он ни снял в итоге, “Гражданина Кейна”, или “Порки XXII”, или “Тупые ублюдки XIX”, все равно, главное, вы сделали кино, ребята, уважуха. О жизни за пределами кинобизнеса я усвоил вот что: честность – лучшая политика. За исключением тех случаев, когда это не так. Мы все – айсберги. Не потому что холодные, а потому что большая часть скрыта под водой и эта скрытая часть способна затопить “Титаник”. В те дни после расстрела на Хеллоуин я большую часть времени проводил в Саду, готовый помочь Голденам, какие бы мои услуги им ни понадобились. С согласия Сучитры я несколько ночей в неделю оставался ночевать у мистера У Лну Фну. Он так и не сдал бывшую мою комнату и говорил, что рад иметь компанию в “ужасное время, ужасное время”. Что же касается моей Сучитры, в эти последние дни перед всеобщим голосованием она работала в студии примерно двадцать часов в сутки, резала и склеивала кадры фильма, который собирались использовать в кампании кандидата от демократов: Сучитра была одним из самых активных членов группы “Женщины в СМИ”, которая предложила команде кандидата свои профессиональные услуги. Она признавалась, что очень устала, перегружена, порой немножко падает духом, и мне, вероятно, следовало бы понять, что причина тут главным образом во мне. А я торчал в Саду не только из альтруистических побуждений, но и повинуясь чуть ли не хищническому инстинкту, острому чутью, говорившему мне, что история, которую я собирался рассказать, вот-вот подарит мне то откровение, которого до сих пор недоставало, и я лежал в засаде и дожидался, прятался в кустах Сада, словно голодный лев в высокой траве под акацией в африканской саванне, вот-вот мимо пробежит моя добыча. Мне в голову не приходило, хотя, казалось бы, рассказ мой уже был заполнен смертями, что передо мной развернется еще и криминальный сюжет об убийстве. Это Вито Тальябуэ первым навел меня на мысль: быть может, Нерон Голден страдает не только от постепенно прогрессирующей старческой деменции – вполне вероятно, что жена потихоньку малыми дозами травит его ядом. Жизнь в Саду всегда немножко напоминала “Окно во двор” Хичкока. Каждый присматривал за каждым, все мы отчетливо и ярко выступали на фоне своих окон, словно на миниатюрных экранах внутри большего экрана, мы разыгрывали свои драмы наперекрест, для соседей, как если бы актеры кино могли одновременно смотреть другие фильмы и актеры из этих фильмов наблюдать за ними. Герой “Окна во двор” Джеймс Стюарт жил неподалеку от нас, на вымышленной Западной Девятой улице, номер 125, чему в реальной мире соответствует дом 125 по Кристофер-стрит, это и есть Девятая улица к западу от Шестой авеню, однако Сады для такого замысла подходили ничуть не хуже. Я собирался ввести в законченный фильм несколько жителей Сада, обдуманный оммаж персонажам великого фильма Хичкока, экстравертную танцовщицу мисс Торсо, старую деву мисс Одинокое Сердце и так далее. Может быть, даже коммивояжера, продавца ювелирных украшений, который походил бы на Рэймонда Бёрра. Мой первоначальный план вовсе не предусматривал в сюжете покушение на убийство, однако вот так сюжеты с нами и обходятся, они устремляются в непредвиденном направлении, а тебе только и остается, что цепляться за их фалды. Так и вышло: я шел через Сад от дома мистера У Лну Фну к Золотому дому, когда Вито Тальябуэ высунул красивую голову с прилизанными, как всегда, волосами, из задней двери своего дома и к полному моему изумлению произнес буквально: – Пссст! Я резко остановился, брови у меня взлетели до линии волос. – Простите, – сказал я, желая поскорее в этом разобраться, – вы только что в самом деле сказали “пссст”? – Si, – прошипел он, подманивая меня жестом. – Вас это обидело? – Нет, – ответил я, подходя ближе. – Просто я никогда раньше не слышал, чтобы кто‑то не в кино шептал “пссст”. Он затащил меня в кухню и закрыл дверь в Сад. – А как надо говорить? – Вид у него был взволнованный. – Это не по‑американски? – Думаю, обычно говорят “эй”, или “прошу прощения”, или “на минутку”. – Это не то же самое, – возразил Вито Тальябуэ. – Ну, как уж есть, – сказал я. – Как уж есть, – повторил он. – Вы что‑то хотели мне сказать? – Да. Да. Это важно. Но об этом трудно говорить. Разумеется, я рассчитываю на полную конфиденциальность. Я уверен в вашей честности. Вы никому не скажете, что услышали об этом от меня. – О чем, Вито? – Интуичу. Можно так сказать: “Интуичу?” Да, интуичу. Я жестом попросил его продолжать. – Эта Василиса. Жена синьора Нерона. Крепкий орешек. Она беспощадна. Как все… – Он примолк. Я ожидал, что он даст волю своей личной обиде: “Как все жены” или “Как все женщины”. – Как все русские. – О чем вы говорите, Вито? – Говорю, она его убьет. Она уже сейчас этим и занята: убивает его. Я вижу его лицо, когда он выходит погулять. Не в старческом упадке сил причина. Тут что‑то еще. Его экс-жена Бьянка Тальябуэ переехала к своему новому возлюбленному, Карлосу Херлингэму, который в моем сценарии именовался “мистер Аррибиста”, – через дорогу от прежнего своего дома. Каждый день эта парочка фланировала в саду, унижала Вито, носом его тыкала в свою любовь. Если кто‑то здесь помышляет об убийстве, подумал я, уж не сам ли Вито. Однако я решил потрафить ему еще немного. – Как она это делает? – спросил я. Он на оперный манер пожал плечами: – Понятия не имею. Откуда мне знать детали? Я просто вижу, каким больным он выглядит. Неправильно больным. Может быть, что‑то добавляет в лекарства. Ему столько лекарств приходится принимать. Так что это просто. Да, что‑то добавляет в лекарства. Я уверен. Почти на сто процентов. – Зачем ей это? – настаивал я. В ответ он снова пожал плечами, отмахнулся. – Очевидно же, – сказал он. – Все прочие наследники, их больше нет. Остался только ее малыш. И если по случайности Нерон тоже… – тут он чиркнул себя пальцем по горлу, – кто унаследует все? На латыни есть выражение cui bono? – кому выгодно? Понимаете? Все совершенно ясно. В средоточии этого заговора – мое дитя. Мой сын двух с половиной лет от роду, который почти не знал меня, то и дело забывал, как меня зовут; сын, которому я не мог дарить подарки, не мог играть с ним в Саду или за пределами Сада, мой сын – наследник чужого богатства, пропуск в будущее для его матери. Мой сын, в чьем маленьком личике я так отчетливо различал свои собственные черты – я удивлялся, что никто не замечал столь явного сходства, на самом деле все говорили, что он вылитый отец – отец, который вовсе не был его отцом, торжество предполагаемого над реальным. Люди видят то, что ожидают увидеть. Веспасиан, что это за имя такое, Веспасиан? Оно меня все больше и больше раздражало. “Маленький Веспа”, вот уж. Маленький Веспа – это мотоцикл, на котором Одри Хепберн бесшабашно носилась по Вечному городу в “Римских каникулах”, а Грегори Пек паниковал на заднем сиденье. Мой сын заслуживал лучшего, чем такое прозвище, с какой стати им должны рулить те кинозвезды? По меньшей мере ему причиталось имя кого‑то из великих мастеров кинематографа, пусть он был бы Луи или Кэндзи, Акира или Сергей, Ингмар, Анджей, Лукино, Микеланджело, Франсуа, или Жан-Люк, или Жан, или Жак. Или Орсон, или Стэнли, или Билли, или попросту Клинт. Я уже мечтал, и отчасти даже не в шутку, похитить его, бежать с моим Федерико или Альфредом, ускользнуть в мир по ту сторону киноэкрана, ринуться в направлении, противоположном Джеффу Дэниэлсу из фильма Вуди Аллена, прорвать четвертую стену и нырнуть в фильм, а не из него вынырнуть в мир. Кому сдался этот мир, если можно бежать через пустыню за верблюдом Питера О’Тула или вместе с космонавтом у Кубрика, его играл Кир Далли, убивать взбесившийся компьютер HAL 9000, пусть заткнется и не распевает: “Ромашка, ромашка, любит – не любит”? Чем реальность соблазнит того, кто может бежать со львом и пугалом по дорожке из желтого кирпича или спускаться по парадной лестнице рядом с Глорией Суонсон, когда мистер Демилль готовится сфотографировать ее крупным планом? Да, мой сын и я, держась за руки, будем дивиться гигантским ягодицам и грудям шлюх в “Риме” Феллини, мы будем сидеть в отчаянии на римском тротуаре, оплакивая украденный велосипед, запрыгнем в “Делореан” дока Брауна, улетим обратно в будущее, на свободу. Но ничего этого быть не могло. Все мы были заперты в Василисиной интриге, и в первую очередь ребенок, этот ребенок был ее главным козырем. На миг я призадумался, как далеко простирается беспощадность Василисы: могла ли она каким‑то образом подстроить смерть по меньшей мере двух из трех мальчиков Голденов и совершила бы она покушение на третьего, если бы он сам не лишил себя жизни? Однако я пересмотрел чересчур много фильмов, я поддался той же мелодраматичности, что и обманутый в любви, обиженный на жизнь Вито Тальябуэ. Я покачал головой, стараясь прояснить мысли. Нет же, она, скорее всего, не убийца и не заказчица убийств. Она всего лишь – всего лишь! – ловкая и хитрая манипуляторша, и ее победа уже близка. Потеряв трех сыновей, Нерон цеплялся за Рийю, и их близость вызывала сибирскую хмурость на красивом (хотя и слегка подмороженном) лице второй миссис Голден, но меня не удивляла. Трижды осиротевший отец не имел никого, с кем мог бы оплакивать Апу или Петю, но скорбь Рийи о смерти Д не уступала его собственной скорби. Ни в одном из известных им языков не было слова для обозначения родителя, утратившего своего ребенка, не было эквивалента для “вдовца” или “сироты”, не было и слов для описания этой утраты. Разве что “оплакивание”, слово неточное, но приходилось довольствоваться им. Они сидели вместе в кабинете Нерона, в тишине утраты, безмолвие заменяло им разговор, в котором все, что надо сказать, было сказано, как у Джеймса Джойса и Сэмюэла Беккета: в молчании проникались скорбью и о мире, и о себе. Он ослаб, порой жаловался на головокружения, в другие дни на тошноту, по нескольку раз за вечер задремывал и просыпался. Ему изменяла память. Порой он забывал о присутствии девушки. Но в другие вечера вдруг возвращался – прежний, умный и бдительный. Его угасание не было графиком из одной вертикальной прямой, тут были и подъемы, и провалы, хотя общая, неизбежная тенденция – вниз, вниз. Однажды вечером она повела его в город, в Арсенал на Парк-авеню, где в полукруге одиннадцати высоких бетонных башен профессиональные плакальщицы со всех концов света производили мириады звуков глубочайшего из всех молчаний – смерти. Слепой аккордеонист из Эквадора играл в одной из башен yaravies[81], три камбоджийские плакальщицы, обманув все старания красных кхмеров уничтожить их род с корнем, исполняли церемонию kantomming[82] с флейтой и большими и малыми гонгами. Выступления были короткие, по пятнадцать-двадцать минут, но эхо еще долго звучало в душе Рийи и в душе Нерона, после того как они оттуда ушли. Нерон сказал одно: – Птица помогла. В одной из башен одиноко сидела на бетонной полке гигантская, непонятного рода птица – что‑то вроде петуха, – плакальщик из Буркина-Фасо целиком умещался в птичьем костюме, птичья голова поверх собственной, на лодыжках колокольчики, они тихо звенели с каждым его движением. Птица-плакальщик не производил ни звука, за исключением этого случайного слабого перезвона, и сидел очень тихо, лишь иногда слегка, почти незаметно, вздрагивал, и его строгое и полное доброты присутствие оказалось достаточно сильным, чтобы самую малость облегчить боль Рийи и Нерона. – Хотите сходить сюда еще раз? – спросила Рийя, когда они вышли на улицу. – Нет, – сказал Нерон. – Этого было достаточно. Однажды вечером, после многих безмолвных вечеров, Нерон заговорил. Кабинет был погружен во тьму. Им ни к чему был свет. – Напрасно ты с работы ушла, доченька, – сказал он. В последнее время он стал так ее называть. Мнение, высказанное без преамбулы и столь уверенно, застигло ее врасплох. – Знаете что – спасибо, но в этом вы не разбираетесь, – излишне резко ответила она. – Это мое дело, во всяком случае, давно уже было моим. – Ты права, – кивнул он. – Вопросы гендера за пределами моего понимания. Мужчина, женщина – нормально. Гомосексуальность – ладно, я знаю, что и такое есть. Но этот ваш новый мир, мужчины с органами, которые им пришили хирурги, женщины без женских органов – тут я теряюсь. Ты права. Я динозавр, и мой разум работает уже не на сто процентов. Но ты? Ты все это изнутри знаешь. Ты права. Это твое дело. Она промолчала. Они привыкли к тишине, им было хорошо так и не требовалось непременно отвечать. – Это из‑за него, я знаю, – продолжал он. – Ты винишь себя и поэтому ушла из своей сферы. – Моя сфера, – откликнулась она. – Предполагалось, что это будет тихое безопасное место, где каждый найдет понимание. А теперь там военная зона. Я предпочитаю мир. – Но ты не обрела мир, – сказал он. – С большей частью этой самой идентичности у тебя проблем нет. Чернокожие, латиносы, женщины, тут все в порядке. Но территория между полами – вот что ты называешь военной зоной. Если тебе нужен там мир, наверное, ты должна стать миротворцем. Не убегать от битвы. В ее молчании он расслышал вопрос. – Неужели ты думала, я не сумею кое в чем разобраться? – сказал он. – Думала, если мой мозг помаленьку слабеет, съеживается, как дешевая рубашка, то уже и ум весь вон? Нет, он еще не мертв, смею вас заверить, девушка, пока еще не мертв. – Хорошо, – сказала она.