Голод
Чаще всего она рассказывала о своей приемной маме Фриде, к которой попала еще маленькой. В деревне говорили, что все мужики ходят к Фриде. Бриккен знает только, что Фрида родила четверых детей от четырех разных мужчин еще до того, как ей исполнилось двадцать пять. Один был бухгалтер, другой крестьянин. Отец маленькой Асты был угольщиком из соседней деревни, ее дразнили «угольной Астой», а так обычно называли «сучье отродье».
– Трудно быть ребенком человека, о котором все судачат, – говорит она, а я знаю, что самой быть человеком, о котором все судачат, тоже нелегко.
Бриккен думает, что все знает, потому что с ней самой много чего случилось.
Через некоторое время Фрида начала кашлять, так что кашель эхом отдавался в груди, как в пустой банке.
– Помню Фриду со слабым голосом, а ее мягкие груди лежали у нее в подмышках, – произносит Бриккен, покуда мы с ней сидим друг напротив друга, каждая со своей чашкой. – В моих воспоминаниях ее груди лежат у нее в подмышках – видимо, она в основном лежала. Уже и вставать-то не могла.
Маленькие дети плакали, теперь от них зависело, появится ли на столе еда. Им приходилось брать корзинку и идти попрошайничать. Других вариантов добыть себе пропитание у них не было. Они жили в холоде, сырости и грязи. Равнодушно снося побои, страстно желая почувствовать защищенность, носили в себе черно-коричневое болото.
– Грета и Альвар были такие хорошенькие. Сострадание было их единственной надеждой. Встречались взрослые люди, которые в здравом уме и трезвой памяти накидывались на детей. «Ничего у нас нет для сучьих детей», – кричали старушки, но вслед младшим реже.
Я думаю о том, что нападение – лучшая тактика защиты.
– А твоя собственная мама, ты ее помнишь с детства?
Давно хотела спросить, но все не решалась. Я-то свою хорошо помню, хотя наши пути и разошлись.
Бриккен ошарашена моим вопросом. Поначалу я думаю, что она не ответит. Она открывает рот и закрывает снова. Но потом откашливается:
– Помню, в детстве мама брала меня на руки, когда я плакала. Помню, как она носила меня на руках, помню еще красивый венок из полевых цветов, который она сплела для меня. Ради нас, детей, она готова была на все. Буквально на все.
Тело у меня становится ватным. Я-то думала, что Бриккен обидится или рассердится. Именно поэтому мне не раз хотелось задать ей этот вопрос. Но она только замыкается в себе, замолкает, избегает смотреть на меня. На самом деле мне хочется спросить еще – что случилось с ее родителями, они умерли или просто не смогли о ней позаботиться, но мне так и не удается встретиться с ней глазами. Когда она снова заговаривает про Фриду, мне начинает казаться, что она сыпет между нами слова, чтобы замести следы.
Фрида все худела, теряла силы и таяла на глазах. Ее прошибал то пот, то озноб, простыни в кровати становились все более влажными. Сколько ни протирала Бриккен ей лоб, на нем не переставал выступать холодный пот, а резкий кашель не унимался. Все дети спали в другой постели, чтобы не намокнуть.
– Что отличает больного человека от здорового – твое тело или корабль, или тюрьма, – говорит Бриккен. – Либо ты можешь, либо не можешь выпрямить спину, выйти из дома, приготовить еду. Можешь или не можешь сам подтереть себе задницу.
Бумага с именем Руара ускользает со стола, опускается на пол. Там она и остается лежать – как он. Мне очень не хватает его. За окном ждут опавшие яблоки, которые никто не собирается, скользкие под ногами. Они упали с веток, оставив пустоте предостаточно места. Если бы я встала сейчас под яблонями, лампа в кухонном окне показалась бы такой теплой и зовущей среди сырости и мрака. Раньше мы собирали яблоки вместе: мы с Руаром передавали корзины Бриккен через кухонное окно, она же пела кошке и готовила варенье. На этот раз мне, видимо, придется собирать их одной.
У забора появляется косуля, смотрит мне в глаза, но в следующую секунду исчезает. Или все это мне почудилось. Может быть, это просто ветка качнулась. Рога у косули отрастают каждый год, рождаются заново словно почки, как я слышала. У людей все по-другому. Сделанного не воротишь.
Вечер ложится на нас тяжелой крышкой. В это время года вечера еще бледные, но скоро они станут черными – приближается осень.
Мы ищем одежду ему на похороны. Что-то другое, только не эту черную смирительную рубашку. Я достаю из шкафа вешалки и стопки вещей, показываю Бриккен, но она только качает головой. Она отвергает синюю рубашку с кругом от жевательного табака на нагрудном кармане, которую я купила ему в «Домусе» в Сёдерхамне всего пару лет назад.
– Нет, только не эту. Он говорил, что она кусается.
Потом она хмурит брови при виде серой.
– Только не синтетическую, – говорит она и отмахивается, когда я показываю стопку норвежских свитеров.
– Ну мы же не в Норвегию собрались.
Я продолжаю, сохраняя нейтральное выражение лица. Стискиваю зубы – выхода нет. Может быть, ее и устроил бы тот черный костюм, но мне он не нравится. Зеленая охотничья куртка согрела бы его куда лучше. Бриккен хочет отделаться от нее, отдать или выбросить. Я хотела бы оставить ее себе, скажем, надевать под свою одежду. Так много одежды, которая больше не нужна – по коже пробегают мурашки, когда я беру ее в руки. Нижние футболки, которые я помню, полосатая праздничная рубашка, в основном провисевшая в шкафу, охотничьи кепки, протертые внутри, синие брюки с круглым пятном от табакерки. Рубашки отправляются в мешок с надписью «отдать». Брюки, кепки и футболки она вынуждает меня выбросить, теперь я вынуждена своими же руками препроводить их в один из двух черных мусорных мешков. Вещи, лишившиеся своего владельца. В глубине души я надеюсь, что она не поведет меня в прихожую, чтобы разобрать сапоги. «Там по полу сквозит», скажу я, если она попробует. Сейчас я показываю ей очередную рубашку, белую в красную клетку. Помню, когда он перестал ее носить – у него начали дрожать руки, так что он не мог больше застегивать пуговицы. Мне приходилось помогать ему.
Помню тебя в этой одежде, помню тебя в саду у спиленного дерева, в кепке, натянутой на глаза в грибном лесу, в комнате стоящим против солнца из окна, когда ты натягивал на себя вот эту рубашку.
На рукаве разошелся шов, но ткань в хорошем состоянии. Бриккен указывает на черный мешок.
– В мусор.
Тут я восстаю.
– Разве из нее нельзя наделать кухонных полотенец?
Она вздыхает, но позволяет мне отложить рубашку в сторону.
– Ты чем-то владеешь. Ветерок подует – и ничего у тебя нет, – произносит она. Голос колется, как грубая шерсть. – Бессмысленно бороться – все, что мы считаем своим, всего лишь пыль и паутина.
Да, так и есть.
Вечно она объясняет мне то, что я и без нее знаю.
Преимущество на ее стороне, с самого первого дня. Ее первый этаж так и остался для Дага домом. Когда по вечерам наступало время ужина, мы все чаще набивались в кухню, толпились вокруг стола у Руара и Бриккен, с кастрюлями и кроссвордами. Я красиво накрывала на стол, помогала ей мыть посуду. Потом уходила вслед за Руаром, чтобы ему помочь.
Я любила наблюдать, как он работает. Смотреть, как он поднимает топор, спокойно и уверенно. Видеть, как он старательно чистит каждый овощ, когда он брал на себя домашние заботы, чтобы дать мне и Бриккен отдохнуть. Или как он складывает сборник кроссвордов, чтобы принести еще дров. Никогда никаких сомнений, но и никакой спешки. Быстро брался за дело, и все делалось, как надо. Он рано вставал и рано ложился: если стоишь, то надо работать, а если лег, то надо спать, и где-то между этими двумя состояниями пора поесть. Впрочем, он был человек иного сорта – порой словно впадал в глубокий сон, хотя и бодрствовал. Стоя у спиленной ивы, мог не слышать, как его зовут, иногда сидел на каменной изгороди, ничего вокруг себя не видя и не слыша, проводя пальцами по шершавой поверхности камней. Когда же он склонялся над сборником кроссвордов, сидя у стола в самом освещенном месте, окружающий мир переставал для него существовать. Он был полностью поглощен кроссвордом, пока не решал задачу, лежавшую перед ним. Иногда я замирала в дверях, смотрела, как он уходит в себя – дыхание становилось тяжелым, и в моих мыслях его сердце билось, словно он бежал в горку, ритмичное постукивание заполняло комнату. Однако он сидел совершенно тихо, вертя ручку между большим и указательным пальцем, все остальное оставалось неподвижным. Бриккен следила за ним со своего места у плиты. Стерегла. Ее глаза, казалось, видели меня насквозь. Но в центре всегда оставался Даг. Бриккен и Руар провожали сына глазами, словно обнимая воздух вокруг него. Иногда казалось, что они оплакивают его, хотя он жив.