Голод
Мой свекор, чей-то отец.
По Бриккен всегда было заметно приближение зимы. Она доставала свою кофту и теплые носки. На голову надевала эту странную шапку из меха барсука, которую ей подарил Руар: серую с черными и белыми полосами. Думаю, он сам ее для нее сделал. В остальном она была непостижима, как хладнокровное животное – день за днем, день за днем. Такой теперь должна стать и я. Таково мое будущее. День за днем, день за днем. Сможет ли Даг однажды сделать для меня шапку из барсука? По плечу ли ему такое?
Ел он всегда очень шумно. Сердце большого ребенка, но большое тело. Я клала мыло прямо рядом с краном, но он все равно его не находил. Переодеваясь, ронял все прямо на пол. Грязные вещи в прихожей, ношенная одежда в алькове, застиранные трусы в ванной. Оставить их лежать и пахнуть? Выкинуть в окно прямо на картофельную грядку? Но я наклонялась и поднимала их. Мне повезло. Естественно – никаких войн на территории Швеции и не самые крошечные нормы продуктов, когда в доме двое лесорубов. Грех жаловаться. Когда Даг и его старший брат Эмиль, сын Бриккен, были детьми, в доме временами совсем не водилось еды, если верить Бриккен. Ей приходилось отправлять их в Рэвбакку, чтобы помочь тамошнему хозяину – тогда их там кормили. Это звучало как-то уж очень мелодраматично.
– Руар не желал и слышать, чтобы мальчики хоть шаг делали в сторону Рэвбакки, но я отправляла их туда, когда его не было дома. Детям нужна еда.
Руар кидал взгляд в нашу сторону, прежде чем вернуться к своему занятию. Бриккен продолжала болтать, очищая картофель.
– Никто ведь не пострадал, – продолжала она. – Ада Нильссон из Рэвбакки жила в таком довольстве, что могла позволить себе носить шубу и муфту. Так она и делала – крестьянин Нильссон к тому времени уже умер и ничего ей не мог сказать. Убился насмерть, знаешь ли. Но это было еще до меня. Кстати, этот крестьянин из Рэвбакки – его называли местным козлом. Везде у него были женщины. Что они в нем находили, никто не понимал, но в деревне чуть не в каждом классе сидели дети, похожие на него.
Руар пытался приструнить Бриккен, когда она расходилась, и начинал что-то говорить, но она его обычно не слушала. Чаще всего он натягивал сапоги и оставлял ее, а она продолжала.
– Поговаривали, что его жена чуть не умерла от бесконечных родов, стоило ему штанами тряхнуть – и она уже понесла, – продолжала Бриккен расписывать крестьянина из Рэвбакки. – Вот уж многих порадовал – на всех его хватало, пока камень не забрал его жизнь. Слышишь, с тобой могло бы и что похуже случиться.
Она рассмеялась. Сама решала, что как назвать, никого из нас не спрашивая.
Какое облегчение, когда Бриккен показывает рукой, что я могу отложить стопки одежды в сторону. В них по-прежнему хранится запах Руара, я вдыхаю этот запах и чувствую, как щеки у меня краснеют. Бриккен вновь ставит кофейник, выбрасывает старый комок в ведро с компостом. Оно уже почти полное, скоро мне придется идти его выносить.
Ее руки чуть заметно трясутся, когда она пьет. По радио рассказывают о прорвавшейся плотине в Вермланде – водяные массы увлекли за собой женщину моего возраста и убили ее насмерть. Я не та женщина, я плотина. В любую минуту меня может прорвать, и тогда я затоплю весь этот дом, свою свекровь, и утоплю ее. Бриккен снова говорит о Фриде, та потеряла старшую дочь, умершую от скарлатины, ей нужна была помощница, способная присмотреть за младшими детьми, поэтому Бриккен и попала к ней. Несколько лет спустя детей разметало по свету, как пух от одуванчика. Прошло более семидесяти лет, но у Бриккен по-прежнему слезы наворачиваются на глаза.
– У матушки Фриды, видать, имелись запасные глаза на затылке, – произносит она, – уж как она присматривала за детишками, и на всех у нее хватало душевного тепла.
Такой и должна быть хорошая мать.
Слова обжигают меня.
– Хотя за меня ей платили, понятное дело.
Прежде чем продолжить, она поправляет перед собой скатерть, словно желая успокоить свои руки.
– Материнская любовь может выражаться очень по-разному.
Что она имеет в виду?
Моя мама считала, что я пуглива и эгоистична – она грозилась отправить меня в Норрфлю, когда я, испугавшись, забыла запереть хлев. А когда я оттолкнула батрака в тот раз, когда резали свинью, она отправила меня к доктор Торсену и позволила ему разобрать меня по пунктам. У нас у каждой по ребенку, у Бриккен и у меня, и мой ребенок – наша общая радость. Наверное, мой Бу не понял бы, если бы я все ему рассказала. Хотя от того, что я сделала по отношению к нему, вреда ему не будет, я уверена. Бриккен сидит напротив меня и выглядит, как обычный человек, хотя однажды ее продали тому, кто запросил самую меньшую цену [3]. Она объясняет это тем, что на рубеже веков в сельских домишках свирепствовала нищета: родители брали деньги за то, чтобы присмотреть за чужим ребенком, чтобы накормить собственных.
– Поначалу нас было у матери трое, – говорит Бриккен и смотрит в окно. Снаружи уже совсем стемнело. – Я была самая младшая и попала к Фриде, дома с матерью остался только брат. Ничто нельзя воспринимать, как данность.
Похоже, она буквально читает мои мысли.
– Так было в те времена, – продолжает она. – И сейчас, наверное, так же: не всем на земле находится место.
Уткнув глаза в скатерть, она убирает несколько крошек. Плотнее запахивается кофту, защищаясь от сквозняка в прихожей.
– Единственное, что точно известно – ничто и никто не принадлежит нам навсегда. Некоторые вещи не в нашей власти.
Почему она так говорит?
Возможно, она не имеет в виду ничего конкретного. Руар умер, а ее родители и приемная мать тоже с ней разлучились. Про Фриду Бриккен сказала, что у нее была чахотка. С этим ничего нельзя было сделать – напала на тебя эта болезнь, помощи не жди.
«Много есть такого, что не в нашей власти, – думаю я про себя. – Одно утрясается само собой, а другое – нет».
Думаю, рано или поздно меня заперли бы под замок, однако этого не произошло. Я разговаривала, как все, улыбалась, как все, и пожимала плечами. Потом сын Бриккен посватался ко мне, я вышла замуж и стала нормальным человеком – таким, которые может открыть дверь и внутрь, и наружу. Довольно долго мне удавалось избегать посещений врача – в этом доме никто не подозревал, что раз в квартал у меня намечено утро страха с доктором Турсеном. Разбор на его медицинском судилище, чтобы ответить «нет» на все вопросы. Не допустить падения в темноту под взглядами чужих глаз. Мягко красться на цыпочках.
В те дни, когда мне предстояли встречи с доктором Турсеном, Овчарка всегда держалась неподалеку. Еще до того, как мы с отцом выезжали из дома, мраморная говядина за завтраком напоминала о лестнице в доме доктора: белые извилистые линии на темном фоне. Угольки в печи – его трубка, ветер, трепавший кроны деревьев за окном – его трепещущие усы. Тень Овчарки выскальзывала вслед за мной во двор, когда отец подгонял машину и махал мне.
– Веселее, малышка Кора!
И мы ехали, потому что так решила мама. Ее мнение перевешивало все. С обеих сторон проплывали поля, потом они кончались. Когда мы добирались до места, город отдыхал, встречая нас запахами асфальта и резиновых шин. Мы всегда приезжали очень рано, чтобы не отсвечивать. Пока не открылись магазины, между проезжей частью и домами успевала вырасти трава, люди переступали через нее, оберегая подошвы. Птиц не волновало, что город закрыт, они перелетали с дерева на дерево в бесконечных поисках еды.
Доктор обменивался рукопожатием с отцом и высасывал из него немного энергии – тощий, скрюченный мужичонка лет пятидесяти пяти с темными расчесанными на пробор волосами и узкими плечами. Здесь, в приемной доктора, отец словно ужимался, становился меньше, чем на своем дворе. Я видела, как разгораются угольки в трубке, когда доктор всасывал воздух. От этого дыма щекотало в носу и слезились глаза.