Избранные эссе
Потребность конкретности, — первое, что я чувствую со всей остротой.
Второе, что мне кажется сейчас совершенно необходимым, — это пересмотр отношения к советским самым разнообразным достижениям. Думается мне, что на основе нашей эмигрантской инертности, как бы в виде некоторого средства для выработки бодрости и надежды, сейчас все сильнее и сильнее говорят о том, что по ту сторону советской границы так много замечательного и так много полновесного, и заведомо ясно: Россия не только не погибла, а, наоборот, таит под спудом небывалую творческую жизнь. И тут надо сказать: слава Богу, если это так. Но даже если это и так, — совершенно безумно нам на это ориентироваться, — во–первых, потому что это не доказано и недоказуемо, во–вторых, потому, что внутри–русское творчество не снимает с нас наших творческих задач. И, наконец, потому, что русская действительность есть нечто чрезвычайно хрупкое, подверженное тысяче случайностей, и не дающее никакой возможности стоящему в ее круге чувствовать себя прочно на ногах.
Скажу так: пусть достижения там чрезвычайны, пусть какие‑то энтузиасты стеклят крыши тракторных заводов, обгоняют Америку и прочее. С точки зрения рабочей, нам до этого просто нет дела. Они стеклят, они обгоняют, — мы то при чем тут? С нас это ничего не снимает, и нам это ничего не дает. В качестве рабочей гипотезы, в качестве единственной плодотворной системы ориентировки в собственных задачах надо принять на себя всю ответственность за построение русской духовной культуры, надо не рассчитывать на явные и тайные планы и сметы, яко бы имеющиеся в России. Надо сознательно сказать себе: «что я сделаю, то и будет сделано», — или — «что мы сделаем, то и будет сделано». Всяческие же речи и статьи о тамошних достижениях — очень приятно бодрящий материал, но и только. Важно не слишком от этого материала приободряться.
Из такой установки не следует, конечно, делать вывод о том, что мы соль земли, — она должна вести не к самомнению, а лишь к чувству повышенной ответственности.
Если это верно в отношение различных вопросов культуры и быта, то еще бесконечно вернее по отношению ко всему, что связано с жизнью Церкви.
Помнится мне, как несколько лет тому назад до нас достигали, хоть и неопределенные, но упорные слухи о том, что на Северном Кавказе есть огромные монашеские скопления, скиты, отшельники, напряженная духовная жизнь, притягивающая к себе верующих со всей России. Ползли эти слухи, ползли. А потом приехал из России человек и сказал, что были на Северном Кавказе грандиозные облавы, выловили около четырех тысяч человек одних монахов, — и никакого религиозного центра там не осталось. Как печально и неразумно было бы нам ориентироваться на эти северо–кавказские центры и пребывать в покое: у нас, мол, плохо, зато там благодать.
Слава Богу, если наши усилия потонут в тех огромных усилиях, которые есть в России. Но не на это мы должны ориентироваться, а на то, что наши усилия могут оказаться единственными, — и поэтому мы должны их сделать максимальными.
Эти общие соображения имеют, на мой взгляд, решающее значение во всех наших делах. Кто понял, что у меня нет и речи о нашем зарубежном самомнении, а только — о нашей зарубежной ответственности, тот не смутится утверждением, что, может быть, русская православная Церковь очень близка сейчас к новому, парижскому периоду своей истории. Где уж тут самомнение, когда такое утверждение вызывает в первую очередь трепет и ужас! В самом деле, мы, ведь, бесконечно безответственны в нашей церковной жизни, и вдруг призрак такой, — что, кроме нее, может ничего другого и не остаться во всей вселенной. Мы знаем, например, что единственная настоящая высшая школа русского православного богословия существует в Париже. — Как ясно, что профессора и слушатели такой единственной школы должны совсем иначе воспринимать свою ответственность, чем если бы они чувствовали, что вот, мол, у нас то или иное не ладно, зато в других местах все обстоит благополучию. И это же сознание ответственности, кажется мне, должно сопутствовать всей нашей церковной жизни.
С точки зрения такой основной установки, с точки зрения приятия на свои плечи всей ответственности и всех не только охранителных, но и творческих церковных задач во всей их конкретности, мне бы хотелось проанализировать наше положение.
И в стремлении к большей конкретности, мне даже не хотелось бы говорить об общем церковном положении, но лишь об одной стороне церковной жизни — о монашестве.
Что из себя представляет сейчас монашество в России? Богведает. Одни скажут: разгромлено, уничтожено, рассосалось, растворилось в советском быту, — и говорить не о чем. Другие скажут: что ни приход, то малая монастырская община, не осталось монастырей, — зато монашество пронизало всю церковную жизнь насквозь. Будем надеяться, что правильно второе мнение, но будем работать, как будто бы право было первое мнение, потому что у нас нет никаких данных утверждать, что даже если монашество сохранилось до сих пор, оно сохранится и в дальнейшей. Значит, там — катакомбная жизнь, на которую мы не имеем права ориентироваться.
Есть еще по эту сторону советской границы старые монастыри: Валаам, Коневец, Псково–Печорский монастырь — мужские, есть Рижский и Пюхтицкий — женские. Есть монастыри в Польше (Почаевская Лавра), есть в Сербии.
Этим летом мне пришлось быть в Прибалтике и в Финляндии. Многое я видала, о многом узнала из рассказов очень сведущих людей. Может быть, самое страшное, что явно сейчас в этих старых монастырях, — это возраст монахов и монахинь. Ведь, скажем; на Валааме постригаться нельзя, —он механически обречен на вымирание. В Прибалтике бесконечно затруднены постриги неместных подданных, — а гдеже рассчитыватьна специфический расцветмонашеских идеалов у латышейи эстонцев? Монастыри пустуют, — этонесомненно.
Но даже помимоэтого явления, общее впечатление от этих монастырей заставляет сильно задумываться. В них, несомненно, много личного благочестия, личного подвига, может быть, даже личной святости; но как подлинные организмы, как некое целое, как некая стена нерушимая, они просто не существуют.
Так ясно, что, переступи большевицкий сапог через границу, — благо она так не далека, несколько десятков километров, — и ничего от монастыря не останется. Или попадет он в какую‑нибудь комбинацию несложной и провинциальной местной политики, — опять- таки — вопрос будет стоять о его существовании. А тут еще у многих монастырей, как жернов на шее, богатство ризницы, или рыбные ловли, или угодья, леса, — у всякого сильного и властного разгорается аппетит.
Значение этих лимитрофных монастырей несомненно: они блюдут заветы, они берегут огромные клады прошлого быта, золотой ларец традиции и благолепия. Надо верить, что они доберегут, дохранят, достерегут. Но это все, на что можно рассчитывать. Они, можетбыть, даже провиденциально попали в такие своеобразные далекие от всякой современности условия, что хрупкое и нежное очарование их быта, возможно, так и не будет подвергнуто никакому насилию, никакому соприкосновению с нашей страшной, слишком быстрой и слишком напряженной жизнью.
Но опять‑таки перед общецерковным делом было бы преступно и легкомысленно сказать, что вот, мол, они существуют, а потому вопрос и разрешен, не о чем нам больше беспокоиться.
И тут я подхожу к главной моей теме, — к положению монашества у нас.
И вот тут встает вопрос о нашем монашестве, о монашестве, которое должно стать новым монашеством, потому что для старого монашества не оказывается старых условий жизни, потому что новая наша жизнь и к монашеству предъявляет новые требования.
Тут сразу я чувствую возражения тех, кто старается быть слепым и никаких этих новшеств не видеть. Они говорят: монах — это один, отъединенный, инок — это иной, — о какой новой жизни можно тут говорить? Православное монашество — это не то, что католическое, — оно всегда было созерцательно, и есть что‑то недопустимое для религиозного сознания в каких‑то новых видах активного в миру пребывающего монаха.