Избранные эссе
И вот, ответ пришёл. Пришёл с такой трагической неопровержимостью. Я даже сейчас помню пейзаж этого ответа… Рассвет жаркого летнего дня. Ровное румяное небо. Чёрные узоры овальных листьев акаций. Громкое чириканье воробьёв. В комнате плач…. УМЕР МОЙ ОТЕЦ!
И мысль простая в голове: «Эта смерть никому не нужна. Она несправедлива. Значит, нет справедливости. А если нет справедливости, то нет и справедливого Бога. Если же нет справедливого Бога, то значит, и вообще Бога нет».
Никаких сомнений, никаких доводов против такого вывода нет. Бедный мир, в котором Бога нет, в котором царствует смерть, бедные люди, бедная я, вдруг ставшая взрослой, потому что узнала тайну взрослых, что Бога нет и, что в мире есть горе, зло и несправедливость. ТАК КОНЧИЛОСЬ ДЕТСТВО!
Осенью я впервые уехала надолго от Чёрного моря, от юга, солнца, ветра, свободы.
Первая зима в Петербурге.
Небольшая квартира в Басковом переулке.
Гимназия.
Утром начинаем учиться при электрическом свете, и на последних уроках тоже лампы горят.
На улицах рыжий туман.
Падает рыжий снег.
Никогда, никогда нет солнца.
Родные служат панихиды, ходят в трауре.
В панихидах примиренность, а я мириться не хочу, да и не с кем мириться, потому что ЕГО НЕТ. Если можно было ещё сомневаться и колебаться дома, то тут‑то… в этом рыжем тумане. В этой проклятой осени, никаких сомнений нет.
Крышка неба совсем надвинулась на этот город–гроб.
А за ней — пустота.
* * *
Я ненавидела Петербург. Мне трудно заставить себя учиться. Вместо гимназии я отправилась бродить далеко через Петровский парк, на свалку, миом голубиного стрельбища. Самая острая тоска за всю жизнь была именно тогда. И душе хотелось подвига, гибели за всю неправду мира, чтобы не было этого рыжего тумана и бессмыслицы.
В классе моём увлекались Л. Андреевым, Комиссаржевской, Метерлингом. Я мечтала встретить настоящих революционеров, которые готовы каждый день пожертвовать своей жизнью за народ. Мне, кстати, случалось встречаться с какими‑то маленькими партийными студентами. Но они не жертвовали жизнью, а рассуждали о прибавочной стоимости, о капитале, об аграрном вопросе.
Это сильно разочаровывало.
Я не могла понять, отчего политическая экономия вещь более увлекательная, чем счета с базара, которые приносит моей матери кухарка Аннушка.
Белые ночи оказались ещё более жестокими, чем чёрные дни. Я бродила часами, учиться было почти невозможно, писала стихи, места себе не находила. Смысла не было не только в моей жизни, во всём мире безнадёжно утрачивался смысл.
Осенью опять рыжий туман…
Родные решили выбить меня из колеи патетической тоски и веры в бессмыслицу. Была у меня двоюродная сестра, много старше меня. Девушка положительная, весёлая, умная. Она кончала медицинский институт, имела социал–демократические симпатии и совершенно не сочувствовала моим бредням. Я была для неё «декадентка». По доброте душевной она решила заняться мной. И заняться не в своём, а в моём собственном духе.
Однажды она повезла меня на литературный вечер какого‑то захолустного реального училища, куда‑то в Измайловские роты.
В каждой столице есть своя провинция, так вот тут была своя измайловско–ротная, реального училища — провинция. В рекреационном зале много молодого народу. Читают стихи поэты–декаденты. Их довольно много. Один высокий, без подбородка, с огромным носом и с прямыми прядями длинных волос, в длиннополом сюртуке, читает весело и шепеляво. Говорят это Городецкий. Другой — Дмитрий Цензор, лицо не запомнилось. Еще, какие‑то, не помню.
И ещё один.
Очень прямой, немного надменный, голос медленный, усталый, металлический.
Тёмно–медные волосы, лицо не современное, а будто со средневекового надгробного памятника, из камня высеченное, красивое и неподвижное.
Читает стихи, очевидно новые,.. «по вечерам, над ресторанами», «Незнакомка»… и ещё читает.
В моей душе — огромное внимание. Человек с таким далёким, безразличным, красивым лицом. Это совсем не то, что другие. Передо мной что‑то небывалое, головой выше всего, что я знаю. Что‑то отмеченное… В стихах много тоски, безнадёжности, много голосов страшного Петербурга, рыжий туман, городское удушие. Они не вне меня, они поют во мне самой, они как бы мои стихи. Я уже знаю, что ОН владеет тайной, около которой я брожу, с которой почти сталкивалась столько раз во время своих скитаний по островам этого города.
Спрашиваю двоюродную сестру: «Посмотри в программе — кто это?»
Отвечает: «Александр Блок».
* * *
В классе мне достали книжечку. На первой странице картинка — молодой поэт, вырывается на какие — то просторы. Стихи непонятные, но пронзительные, — от них никуда мне не уйти. «Убей меня, как я убил когда‑то близких мне. Я всё забыл, что я любил, я сердце вьюгам подарил…»
Я не понимаю… но и понимаю, что он знает мою тайну. Читаю всё, что есть у этого молодого поэта. Дома окончательно выяснено: я — декадентка. Я действительно в небывалом мире. Сама пишу, пишу о тоске, о Петербурге, о подвиге, о народе, о гибели, ещё о тоске и… о восторге!
Наконец, всё прочитано, многое запомнилось наизусть, НАВСЕГДА. Знаю, что он мог бы мне сказать почти заклинание, чтобы справиться с моей тоской. Надо с ним поговорить. Узнаю адрес: Галерная, 41 кв. 4.
ИДУ!
ДОМА НЕ ЗАСТАЛА.
ИДУ ВТОРОЙ РАЗ.
НЕТУ.
На третий день, заложив руки в карманы, распустив уши своей финской шапки, иду по Невскому.
Не застану, — дождусь. Опять дома нет. Ну, что ж, решено, буду ждать. Некоторые подробности квартиры удивляют. В маленькой комнате почему‑то огромный портрет Менделеева. Что он, химик, что ли? В кабинете вещей немного, но всё большие вещи. Порядок образцовый. На письменном столе почти ничего не стоит.
Жду долго. Наконец звонок. Разговор в передней.
ВХОДИТ БЛОК.
Он в чёрной широкой блузе с отложным воротником, совсем такой, как на известном портрете. Очень тихий, очень застенчивый.
Я не знаю с чего начать. Он ждёт, не спрашивает, зачем пришла. Мне мучительно стыдно, кажется всего стыднее, что, в конце концов, я ещё девочка, и он может принять меня не всерьёз. Мне скоро будет пятнадцать, а он уже взрослый, — ему, наверное, двадцать пять. (При встрече Лизе Пиленко было не полных шестнадцать, а А. Блоку двадцать восемь.)
Наконец, собираюсь с духом, говорю всё сразу. «Петербурга не люблю, рыжий туман ненавижу, не могу справиться с этой осенью, знаю, что в мире тоска, брожу по островам часами, и почти, наверное, знаю, что Бога нет». Всё это одним махом выкладываю.
Он спрашивает, отчего я именно к нему пришла? Говорю о его стихах, о том, как они просто вошли в мою кровь и плоть, о том, что мне кажется, что у него ключ от тайны, прошу помочь.
Он внимателен, почтителен и серьёзен, он всё понимает, совсем не поучает и, кажется, не замечает, что я не взрослая.
Мы долго говорим. За окном уже темно. Вырисовываются окна других квартир. Он не зажигает света. Мне хорошо, я дома, хотя многого не могу понять. Я чувствую, что около меня большой человек, что он мучается больше, чем я, что ему ещё тоскливее, что бессмыслица не убита, не уничтожена. Меня поражает его особая внимательность, какая‑то нежная бережность. Мне этого БОЛЬШОГО ЧЕЛОВЕКА ужасно жалко. Я начинаю его осторожно утешать, утешая и себя одновременно.
Странное чувство. Уходя с Галерной, я оставила часть души там.
Это не полудетская влюблённость и забота. А наряду с этим сердцу легко и радостно. Хорошо, когда в мире есть такая большая тоска, большая жизнь, большое внимание, большая, обнажённая, зрячая душа.
Через неделю получаю письмо, КОНВЕРТ НЕОБЫЧАЙНЫЙ, ЯРКО–СИНИЙ.
Почерк твёрдый, не очень крупный, но широкий, щедрый, широко расставлены строчки. В письме есть стихи: «Когда Вы стоите передо мной… Всё же я смею думать, что Вам только пятнадцать лет». Письмо говорит об умерших, что ему кажется, что я ещё не с ними, что я могу найти какой‑то выход, может быть с природой, в соприкосновении с народом: «Если не поздно, то бегите от нас умирающих». Письмо из Ревеля, — уехал гостить к матери.