Сумрачная дама
Ее песня началась с печальной ноты.
Чечилия чувствовала, как в груди рождается первый звук. Голос дрожал, и она изо всех сил постаралась придать ему твердости. Звук вырос и поднялся, оживая, а затем разошелся по всему огромному приемному залу замка Сфорца.
Встретиться глазами с устремившимися на нее взглядами дюжины гостей замка, разодетых в изысканные наряды, каких Чечилия даже вообразить себе не смогла бы, было невыносимо. Вместо этого ее взгляд пробежался по ветвям вьюна, протянувшимся по серым грубо отесанным камням стены и красным кирпичам оконного проема. За окном Чечилия видела мутные воды рва и дворцовые ворота, которые патрулировал конный стражник с пером на шлеме. Под землей, далеко от высоко расположенного зала, Чечилия вообразила себе лабиринт глубоких ходов, который можно было бы использовать для защиты замка, если его атакуют.
Чечилия начала следующий куплет. Наполняя зал звуками своего голоса, она ощущала знакомое чувство пустоты в груди. Она сосредоточилась на словах. Собравшиеся, конечно же, слышат, как бешено бьется в ее груди сердце? Так же громко, как и звонкие звуки, слетающие с ее губ.
Если бы у нее было больше времени на подготовку, она могла бы сама аккомпанировать себе на лютне или лире, подумала Чечилия. Она могла часами играть, подбирая ноты на слух. Но при дворе Милана так было не принято: эту работу выполнял Марко, придворный музыкант. Он тепло смотрел на Чечилию и играл непринужденно, позволяя пальцам бегать по струнам лютни, как будто бы бездумно.
Воодушевленная спокойной поддержкой Марко, Чечилия посмела теперь посмотреть на толпу. Взгляд ее остановился на брате, его восхищенном лице, открытой улыбке. Она старалась не смотреть на мать, устремившую взгляд на кончики собственных пальцев, которыми она нервно постукивала по коленям. Чечилия продолжила петь каждый куплет с удвоенной силой и точностью.
В монастыре, или вообще где бы то ни было еще, ей никогда не получить такой аудитории, размышляла Чечилия. Это была ее единственная возможность попасть во дворец и с ним – в совершенно иную жизнь. Ее единственный шанс избежать заключения, невообразимой тоски в стенах монастыря. Единственный шанс не провести жизнь с ниткой и иголкой подле матери, которая проведет собственные последние дни за критикой каждого ее стежка. Единственный шанс завоевать сердце мужчины, который может изменить ее судьбу одним взмахом руки. До тех пор, пока она удерживает его внимание. Но Чечилия знала, как говорить с мужчинами и добиваться своего. «Я обязана этого добиться, – думала она, начиная последний куплет. – Это может стать моей последней возможностью сделать со своей жизнью что-то значительное».
В бесконечной гробовой тишине, последовавшей за песней, брат одобрительно кивнул. Марко положил ладонь на струны, заставляя их замолчать, а потом улыбнулся Чечилии. И тогда зал наполнил внезапный, оглушительный рев аплодисментов. Один из гостей закричал: «Brava!» Еще несколько гостей поднялись со своих мест с выкриками одобрения.
Только тогда Чечилия нашла в себе смелость посмотреть на Людовико иль Моро, сидевшего в окружении гостей. Он сидел с высоко поднятой головой, но, несмотря на это, выражение его лица было трудно понять. Его зубы были крепко стиснуты, но он не отводил от лица Чечилии своих темных глаз. И вот она заметила, как он приподнял уголок рта.
Чечилия почувствовала тогда, что ее наполняет опьяняющее блаженство. Звук аплодисментов затих, но блаженство осталось. Она склонилась в неглубоком неловком реверансе.
«Вот, – подумала она. – Я это сделала. В этом мое предназначение. Моя семья. Они увидят. Этот дворец. Этот двор. Этого мужчину. Только руку протяни».
9
ДоминикСеверная ФранцияАвгуст 1944Доминику снилось, как Салли наклонилась над ведром, и, с той деловитой силой, которая в ее изящной фигурке всегда поражала его, достала оттуда влажную простыню, и перекинула ее через длинный кусок бечевки, который они когда-то протянули между деревьями. Волосы ее были аккуратно убраны за уши.
– Приветствую вас, мадам, – сказал Доминик, снимая кепку. Он притянул ее к себе, испачкав ее платье потом и угольной пылью.
– Тебе нужно помыться, – сказала она, шутливо наморщив веснушчатый нос, со своим живым ирландским акцентом. Потом она всем телом прижалась к нему и поцеловала с распаляющей страстью.
И тут его сердце будто пронзило льдом: он проснулся. Доминик пошевелился и ощутил суровую реальность: он лежал на нижней койке, от жесткой решетки которой его отделяли будто бы всего полдюйма грязного матраса. Несколько секунд он так и оставался лежать, замерев, в агонии, и только потом осмотрелся по сторонам. Вокруг него его товарищи: кто курил, кто перекусывал сухим пайком, а кто – просто лежал на койке, уставившись в медленно колыхающуюся ткань потолка их палатки. Пол был уже влажным от дождя. Неужели с тех пор, как они разбили лагерь, прошло всего несколько часов? Может быть, в этот раз им перепадет роскошь постоять пару дней на одном месте. Доминик давно уже не следил за тем, где они находятся. Франция, Бельгия – какой-то богом забытый уголок сырой, разрушенной войной Европы. Он уже устал от этого похода, но одновременно каждую минуту радовался, что все еще жив, что пережил жесткую высадку на берег и последовавшую за ней жестокую перестрелку.
Остальные не обращали на него внимания. Судя по тихому храпу, доносившемуся с верхней койки, Пол Блэкли, долговязый рядовой из Сан Антонио – его, так же как и Доминика, призвали в военкомате в Кэмп-Гленн и отправили в Нормандию, – все еще спал. Доминик перевернулся к своему маленькому вещмешку и достал оттуда обрывок бумаги – он недавно подобрал его возле офицерской палатки. Кто-то его смял и выбросил, но для Доминика этот листочек, хоть на нем с одной стороны и была напечатана телеграмма, был настоящим сокровищем. К нему несколько дней назад Доминик добыл в сгоревшем лесу, через который они проходили, пригодную для рисования обугленную палочку. Теперь он наконец-то мог воспользоваться и тем, и другим.
Вопроса, что нарисовать, не возникло. Он еще и задаться этим вопросом не успел, когда уголек будто сам начал изображать ее такие знакомые формы. Он нарисовал ее такой, какой больше всего любил: уютно устроившейся на своей стороне кровати, с распущенными волосами, беспорядочно рассыпанными по шее и спине. Даже глядя на черно-белый рисунок, он видел, как локоны Салли горят на подушке ярко-рыжим пламенем.
Внезапно кто-то подошел и резко схватился за рисунок. Доминик инстинктивно дернул листок на себя, но увидев, что в уголке появился маленький надрыв, машинально разжал пальцы.
– Вы только посмотрите! – раздался грубый голос. – И кто же эта красотка?
Доминик вспыхнул и вскочил на ноги. Перед ним возвышался огромный, широкоплечий рядовой Келлерманн. Манеры у него были под стать: как у бухого носорога. Он поднес рисунок к свету и заржал; смех его звучал зло и вульгарно.
– Хороша красотка, Бонелли! Поделиться не хочешь?
Руки Доминика сжались в кулаки. Даже от самой мысли, что на изображение – пусть даже и не слишком похожее – его жены будет пялиться Келлерманн, у него закипела кровь.
– Отдай, – сказал он.
Вокруг уже собрались остальные солдаты: потная, вонючая толпа полуголодных мужиков, месяцами не видевших живой женщины. Реалистичного изображения жены Доминика им было более чем достаточно. Они с воплями и улюлюканьем передавали друг другу рисунок, и с каждым отпечатком грязных пальцев на листочке его кровь кипела все сильнее. Под свист толпы Доминик бросался от одного солдата к другому в бесплодных попытках отобрать свой драгоценный рисунок, но те передавали его друг другу, дразня, прямо у него над головой.
– Прыгай, Макарони! – взвыл один из мужиков. – Попрыгай за свою даму!
Доминик проигнорировал чересчур знакомое прозвище. В конце концов рисунок снова оказался у Келлерманна, и тот, облокотившись о койку, насмешливо поднял листок у Доминика над головой.