Серебряный город мечты (СИ)
Увидеть огни кареты скорой помощи.
Толпу людей.
И обтянутую голубой рубашкой широкую спину Любоша, которая вызывающе маячит в этой толпе и которую я безошибочно выцепляю взглядом, признаю. И я слепо шарю по двери, натыкаюсь на кнопки, путаюсь, когда Йиржи скорость сбрасывает, стонет обречённо.
Кажется, проницательно:
— Только не говори, что это по твою душу.
— Не по мою, — я выдыхаю через силу.
Выскакиваю, все ж распахивая дверь, под злую брань Йиржи и визг тормозов, по которым он ударяет, поскольку больная дура в моем лице выскакивает на ходу, привлекает внимание, и Любош меня замечает.
— Крайнова! — он рявкает.
Не менее злобно, чем заклятый враг детства.
И голубые глаза от гнева у лучшего друга и начальника темны, мечут гром и молнии, не предвещая ничего хорошего. И следующая фраза, кою он гремит яростно и холодно одновременно, лишь это подтверждает:
— Крайнова, я тебя задушу! Я убью тебя, Крайнова!
Он обещает.
Распихивает любопытствующих, и возле меня, чтобы схватить за локоть и сердито встряхнуть, почти отрывая от земли, Любош возникает слишком быстро, как по волшебству. Шипит взбешенно:
— Ты где была, Крайнова?! Ты… ты…
— Я тебе написала, — я выпаливаю.
Быстро.
Но сие меня не спасает, лишь напоминает, что, отправив с утра сообщение с обещанием появиться на работе завтра и зная наперед, что после подобных заявлений звонки начнутся, телефон я отключила.
Не включила до сих пор.
И узнавать сколько пропущенных от Любоша мне не хочется.
— Любош, к кому скорая?
— Написала?! Ты вчера сорвалась в ночь, в дождь, из Нюрнберга! — он орёт.
Оглушает этим ором.
Трясёт.
И к сине-чёрным синякам на запястье добавятся синяки выше локтя. Пусть Любош и впивается неожиданно стальными пальцами через куртку Йиржи, но всё равно больно и вырваться не получается.
Лишь задирается рукав куртки.
Привлекает внимание лучшего друга к расползшимся уродливыми кляксами гематомам, заставляет его подавиться гневной тирадой, посереть и оглядеть меня внимательно, заметить мешковатые дранные джинсы и футболку.
Мужскую.
Кеды, которые под взглядом Любоша кажутся до безобразия неуместными, столь же пошлыми, как и весь мой внешний вид, что о моральном падении и беспутном образе жизни свидетельствует явственно, кричит.
Впору мазать ворота дёгтем.
— Ты… откуда? — он, заканчивая осмотр, заглядывает мне в глаза.
Интересуется стеклянным голосом, что с каждым словом обороты набирает, дребезжит и от домов, заполняя гулким эхом улицу, рикошетит, разлетается на осколки и вопросы:
— Крайнова, что случилось? Откуда ты явилась в таком виде?! Что, чёрт возьми, вообще происходит? Почему я нахожу в твоей перевёрнутой вверх дном квартире твою же домработницу с проломленной головой?!
— Фанчи? Где она?
— В скорой.
— Пусти!
— Куда?
— Любош!!!
— Да пожалуйста… — он пускает.
Ядовито.
Отступает любезно, но поздно.
Я не успеваю.
Карета скорой, волнуя людское море из зевак, отъезжает. Ослепляет яркими мигалками, включает пронзительную сирену, что голос Любоша заглушает, и вопрос подошедшего Йиржи в ней тонет, а желтый, почти как у меня, канареечный автомобиль проплывает мимо.
— Фанчи… — я шепчу растеряно.
Жалко.
Делаю шаг вслед чужому канареечному автомобилю.
И ещё один.
Бегу.
— Ветка! — Йиржи перехватывает меня поперёк талии.
Отрывает от земли.
Ставит на тротуар, а красная машина, расплываясь перед глазами, тенью проносится мимо, совсем рядом через перекресток, гудит негодующе.
— Крайнова, ты совсем ополоумела? — Любош шумит запыхавшись.
Оказывается тоже рядом.
Смотрит.
И из рук молчащего Йиржи я вырываюсь. Не смотрю на заклятого врага детства и вопрос, игнорируя зависшее в воздухе неодобрение, я задаю своему лучшему другу детства и юности заодно:
— Что здесь произошло?
— Ничего, — Любош недовольно кривится, косится на Йиржи. — Ничего из того, что обсуждается при чужих и на улице. Идём домой.
Он приказывает.
Он прав.
Но его правота здесь и сейчас раздражает, злит, потому что в лоб ему следовало сказать про Фанчи, а не выдвигать претензии и задавать вопросы. И на себя за отключенный телефон и беседы под звёздным небом я тоже злюсь.
И уходить не спешу, спрашиваю упрямо при чужих и на улице:
— Фанчи нашёл ты?
— Да, — губы, прожигая взглядом и отвечая не меньше, чем через минуту, Любош раздражённо поджимает, суёт руки в карманы брюк, дёргает зябко плечом, ибо ночь пришла, стало промозгло до белёсого пара, что выдыхается. — Крайнова, пойдем домой.
— Она решила, что вернулась я, и поэтому открыла двери, а её ударили?
— Квета.
— Нет, ерунда. Я открываю всегда сама, и я ей звонила…
— Господи, ну ты ей хоть скажи! Нам ещё разговаривать с полицией!
— Дверь вскрыли и застали Фанчи врасплох, да?
— Ветка, он прав, — Йиржи вздыхает, обнимает за плечи, ведёт настойчиво к распахнутому подъезду, около которого всё так же толпятся и расходиться не спешат люди, перешептываются, косятся. — Идём в дом.
В квартиру.
Дверь которой — деревянная и резная — сиротливо распахнута. И подставка для зонтов, начала прошлого века и так любимая пани Властой за причудливую форму, опрокинута.
Перегораживает.
И через неё, подставку, приходится перешагивать.
Чувствовать запах лекарств.
Беды.
И от Йиржи и Любоша я отмахиваюсь. Пусть последний и пытается что-то сказать, даже говорит, но я не слушаю, молчу, когда он следует за мной, продолжает говорить.
Или объяснять.
Неважно.
Не сейчас, когда мой дом перестал быть моим домом и последней неприступной крепостью мира, в которой можно не бояться даже самых страшных чудовищ, в которой на столе всегда оставляют стакан молока, а плетённую корзину с завиванцами накрывают льняным полотенцем, в которой ждут всегда, даже если ты обещаешься быть только через пару дней или месяц.
И сегодня Фанчи несмотря на мой звонок и предупреждения меня ждала.
Вот только пришла не я.
— Проверь драгоценности пани Власты, деньги. Или ты их здесь не хранишь? — Любош советует, спрашивает деловито, и рассыпанный бисер, которым Фанчи вышивала картины, под его ботинками шуршит. — Всё перевёрнуто.
— Как Мамай прошёл, — я произношу вслух.
Усмехаюсь криво.
— Кто?
— Мамай, — я повторяю, поднимаю фоторамку, стекло которой покрылось вязью трещин, рассматриваю пани Власту с дедечкой, и хорошо, что они не видят свой дом таким. — Так дедечка говорил. Я раскидывала в детской все игрушки, а он так говорил.
Называл меня Мамаем.
Рассказывал про Куликовскую битву и бой двух богатырей.
Про Россию, что была его Родиной.
— Иногда я тебя не понимаю, — Любош заявляет печально.
Наблюдает.
Хмыкает удивлённо, когда бриллиантовые серьги пани Власты в шкатулке находятся, переливаются в свете люстры всеми цветами радуги, искрятся.
— Однако, не успели, — Любош, заглядывая через плечо, произносит удовлетворенно. — Невезучие грабители.
— Да, — я соглашаюсь.
Возвращаюсь в гостиную, где хмурый и сутулый человек, представившийся Теодором Буриани, лейтенантом, терпеливо ждёт, стучит худыми нервными пальцами по кожаной папке, разглядывает меня без толики смущения.
Задаёт вопросы.
Коих много, слишком много.
И наша беседа смахивает на допрос, поскольку я его раздражаю, как и нависший коршуном Любош, что объявляет о дружбе с министром внутренних дел. И ещё как Йиржи, что застывает в дверном проеме со скучающим видом.
Зевает показательно.
И второй час монотонного общения из ста тысячи однотипных вопросов перетекает в третий, катится к четвертому, когда мне наконец подают исписанные бисерным почерком листы бумаги для подписи.
Следят за ручкой, которой я вывожу размашистый автограф, и последний вопрос озвучивают доверительным тоном: