Серебряный город мечты (СИ)
— Хорошо, что пани Власта многое увезла в Карловы Вары, — Север следит за моим взглядом, произносит равнодушно, натягивает рукава раздражающего этого балахона на пальцы, словно мерзнет. — Тебе Йиржи рассказал? Кто ж ещё… можно не отвечать.
— Он за тебя волнуется.
— И Любош волнуется. И Ага звонила, волнуется. И Алехандро. Ты вот волнуешься? — она перечисляет безучастно, спрашивает.
Замирает на пороге кухни, чтобы к косяку прислониться, смять об него вьющиеся пряди встопорщенных коротких волос, что всегда были длинными, а сейчас едва касаются выступающих ключиц.
Когда она успела их обрезать?
Вчера была косынка, а до этого ночь и привычный пьяный дурман, в котором виделись только глаза цвета северного сияния да слышался голос, который не отпускал и до утра, переживая самый страшный час перед рассветом, дотянуть дал.
«До» она тоже приезжала.
Когда-то.
Не вспоминается.
Лезет из глубин памяти лишь глухое тяжёлое раздражение, что при её назойливых и шумных приездах вспыхивало ярко. И его, раздражение, приходилось сдерживать, терпеть, пока она готовила, раскладывала какие-то продукты по полкам и новости, беззаботно тараторя, рассказывала.
Напоминала позвонить домой.
— Я за тебя всегда волнуюсь.
— Врёшь. Я Попрыгунья Стрекоза… лето красное пропела… Кофе? — Север усмехается.
Болезненно.
Проходит к плите, дабы над гладкой поверхностью застыть, нажать, медленно и неуверенно, на сенсорную панель, попытаться включить, настроить. И за джезвой она тянется, насыпает, рассыпая, специи, хватается за кофемолку.
Просыпаются зёрна, дробью стуча о столешницу.
И глянцевый пол.
— Чёрт!
— Север…
— Что? — она спрашивает сердито, поворачивает, как поворачивает только она, руку, чтобы прядь волосы за ухо отправить отчаянным жестом.
Знакомым, её, жестом.
От которого радость, идиотская и мальчишеская, появляется совсем не к месту, смущает, сердит, и джезву я отбираю поспешно.
— Сядь.
— Не командуй, — она требует по-детски, поджимает недовольно губы, но джезву отпускает, отходит к окну, дабы к виднеющимся шпилям Тынского храма отвернуться, сказать глухо и непривычно, ибо раньше она так говорить не умела. — И не смей жалеть. Зачем ты приехал?
— Кофе сварить. У тебя он паршивый.
— А ты учился на бариста.
— И ещё двухмесячные курсы бармена в анамнезе. Как думаешь, твой Йиржи возьмёт к себе работать?
— Меня не пустили к Фанчи, — мой вопрос она пропускает, оборачивается, чтобы к подоконнику прислониться и руками себя обхватить. — Обещали позвонить, если… если умрет. В остальных же случаях звонить завтра в приёмные часы.
— Значит, позвонишь завтра. Завтра ей будет лучше.
— Врёшь. Ты всё врёшь. Но я хочу поверить, — она улыбается блекло.
Наблюдает.
И под её взглядом неуютно.
Страшно, что не получится, и рука, присмиревшая в последние месяцы, подведёт, задрожит мелко и унизительно. И помолотые зёрна тогда осядут тёмной пылью на светлом столе или опрокинется наполненная водой джезва.
Или разобьется.
Как бывало уже не раз.
Учиться жить по-новому пришлось долго.
— Так… странно, Дим, — Север выговаривает и удивленно, и заторможено. — Меня спрашивали про страховку, счета, кто оплатит вызов скорой. Они решали. Любош решил. А я оказалась бесполезной и дурой. На меня смотрели, спрашивали… Зачем спрашивать, когда там Фанчи? Они же счета, деньги и деньги, вопросы. Я… безмерно устала от вопросов. Все только и делают, что задают мне вопросы.
Она бродит, расхаживает, как заведённая механическая кукла, по кухне, замирает внезапно вытянутой струнной у стола, чтобы раскрытую пачку сигарет взять.
И пепельницу с едва тлеющей сигаретой, белой и тонкой, я замечаю только сейчас. Не спрашиваю, когда Север начала курить, а она берет новую, щёлкает отрывисто и нервно зажигалкой.
Змеится к потолку почти прозрачный дым, что пахнет полынью.
Ветка же возвращается к окну. Открывает его и на подоконник притыкается, гладит рассеяно по медвежьей башке Айта. Умная же псина, тенью держащаяся рядом с ней, на задницу плюхается и морду ей на колени кладет.
Смотрит, как умеет только он, понимающе.
А Север смотрит в ответ, улыбается неловко, светлеет. И черные круги под глазами, что за одну бессонную ночь не появляются, становятся ещё заметней, отчетливей, заставляют меня отвести взгляд, сосредоточиться на медленно поднимающемся кофе.
Пожалуй, стоит сказать ещё раз спасибо Йиржи, раз только сейчас замечается это всё, рассматривается сызнова, узнаётся про сигареты и чёрные круги, которых у Север быть не должно.
И курить она не должна.
Выглядеть столь изможденной и по траурному строгой в этой своей кошмарной кофте.
Север другая.
Ещё вчера она казалась другой.
Прежней, безбашенной… знакомой. Той Север, что прилетала наобум первым рейсом из чёрт знает только откуда и радостно вопила на весь аэропорт, запрыгивала с разбегу, повисая на мне макакой. Той Север, что хохотала громко и беспечно, генерировала безумными идеями, тараторила взахлеб. Той Север, что готова была прыгать с тарзанки и танцевать на парапете крыши.
Той, у которой глаза полыхали жизнью.
Смехом.
И в них никогда не было боли.
Надломленности, от которой собственная боль отступает, прячется, заменяется ежовой тревогой и… Йиржи я всё ж спасибо скажу, попрошу добавить, поскольку я, кажется, заслужил, упустил что-то важное.
Пропустил, пропуская очередную бутылку рома.
Идиот.
— Дим, ты… уезжай, — голос Севера звучит решительно, колышет поселившуюся тишину. — Я не знаю, что наговорил тебе Йиржи, но не надо со мной… возиться.
— Я с тобой не вожусь, — я возражаю, потому что, кажется, возражать теперь моя очередь. — Я варю тебе кофе.
— Врёшь, — она констатирует, задает вопрос ради самого вопросы и не молчания, которое допускать — мы знаем оба — не стоит. — Его всё так же нельзя подавать в холодных чашках?
— Нельзя, — я соглашаюсь.
Ставлю около неё найденную в шкафу изящную чашку на не менее изящном блюдце, что в моих руках смотрится нелепо и игрушечно. И к стене плечом приваливаюсь, смотрю на солнце, кое к закату близится неумолимо, золотит просвет между домами и булыжники старинной дороги, которые помнят, должно быть, ещё королей.
— Так зачем? — Север требует.
Взирает.
Кажется совсем чужой и незнакомой в этой требовательности.
И правильный ответ один.
— Я подумал, что ты права, — я щурюсь на закатное солнце, грею замершую враз одну руку и занывшую от фантомной боли другую о кружку, выговариваю и на настороженно слушающую Север взгляд перевожу. — Шанс, даже мизерный, использовать надо. Следует съездить к твоему профессору Вайнриху. Но ты поедешь со мной.
Так… правильно.
И вопросы, от которых она безмерно устала, я задавать не стану.
Не сегодня.
И, наверное, не завтра.
[1] Patella (лат.) — надколенник, femur (лат.) — бедренная кость, tibia (лат.) — большеберцовая кость.
Глава 16
Апрель, 2
Прага, Чехия
Квета
Моя квартира огромна.
Просторна.
И в ней гуляет эхо.
Ветер, который из по-вечернему тёплого, пропахшего магнолиями и машинами, становится морозным и свежим, ночным. И сам приход ночи я пропускаю, не замечаю, когда солнце окончательно уплывает за горизонт, исчезает буйство красок заката, расползается тёмная синь отдельных мазков на всё полотно небосвода.
И кажется, что Прага замирает.
Засыпает под шелест Влтавы.
Обманчивое впечатление, но… сегодня мне нравится так думать. И не думать о завтра и о том, что в нём будет, мне нравится.
Пусть лучше будет холодная ночь.
Почти тишина.
Айт, который чувство одиночества у меня крадет, лежит рядом, греет и лобастую голову под мою руку подставляет. Жмурится довольно, и разбираться умеют ли в самом деле собаки жмуриться, а тем более довольно, мне не хочется.