Серебряный город мечты (СИ)
У чуда были шоколадные глаза.
Две длинные тёмные косы.
— А ещё она боялась, — эти слова Дим выталкивает, говорит глухо и медленно, ставит, кажется, точку в ночных откровениях. — Она боялась, что мы слишком счастливы. Так не бывает, а значит что-то случится.
Случилось.
Его Снегурочка оказалась права.
[1] А. Блок «Ночь — как ночь, и улица пустынна…»
[2] Сладость, похожа на ириски, популярна в Юго-Восточной и Южной Азии.
Глава 17
Апрель, 5
Эрланген, Германия
Квета
Пред бурей бывает затишье.
Так говорили, должно быть, испокон веку моряки, смотря на обманчивую гладь тёмных вод. Так тревожно повторяли те, кто оставался на берегу и ждал. Так думалось мне, не выкидывалось из головы все выходные, ощущалось пресловутым шестым чувством.
Буре.
Быть.
Не в солнечный субботний день, когда утро началось в обед, а я выспалась, проснулась от того, что зашевелился Дим, вытащил из-под моей головы руку, и спрашивать, когда и почему он вновь оказался рядом, я не стала.
Я сказала спасибо.
А он кивнул.
И к ночным откровениям, что всегда так неуместны и стыдны при свете дня, мы возвращаться не стали, не затронули кошмары, кои в эту ночь ко мне больше не пришли, не смогли, потому что до двоих не дотянуться. Мы не подняли тему погрома, не заговорили про предстоящий визит к профессору Вайнриху.
Мы выгуляли Айта.
Добрели до Виноград и Риегровых садов, которые посещать, если верить гидам и фотографам, лучше на закате, но и в пять вечера там было красиво, цвела сакура, а Дим рассказывал про Ольгу Аросеву.
Про её детство и отца-дипломата.
Про виллу «Тереза».
Что около садов на Итальска улице и что стала домом для будущей актрисы. Она снималась в комедиях знаменитого Рязанова, о чём Дим мне тоже поведал, ибо я не знала, как и не знала про виллу «Тереза». И угадать, чтобы отныне знать, какой среди всех домов есть эта вилла, предложила я.
Дим же не стал возражать.
Он почему-то согласился на это ребячество.
И глупость.
И прищурился он знакомо-иронично, когда угадал и когда я начала его дёргать, требовать признаться в шаромыжничестве и в том, что особняк он видел ранее на фотографиях. Он почти улыбнулся, когда я, как проигравшая, а значит потерпевшая сторона, запросила в качестве компенсации мороженое.
Шоколадное.
И апельсиновое.
И какое именно мороженое я люблю напоминать не пришлось, Дим назвал его сам, купил. И ничего-то, кроме того, что мы слишком давно друг друга знаем, это не означало, вот только улыбку за креманкой я спрятала.
Почувствовала давно забытую лёгкость.
Радость.
Рассмеялась без повода и причин, просто так или потому что весна, лучи вечернего солнца на пражских крышах и фасадах домов, узкая тихая улочка, мы сами на только открытой летней террасе стариной джелатерии.
И, наверное, права была пани Власта, когда говорила, что я пустышка, никчёмная и поверхностная. Истинная стрекоза, которой мороженое не встало поперёк горло в то время, как Фанчи лежит в больнице.
Из-за меня лежит.
И ударили её из-за меня.
И до среды, как сообщил врач, к ней никому нельзя, она слаба, не готова к визитам и каким-либо разговорам. И последнее мне надлежало передать лейтенанту Буриани, но, попрощавшись с доктором, я позвонила не ему, а Любошу.
Попросила друга и начальника присмотреть за Фанчи и «Купером», взяла два дня за свой счёт под ледяное молчание, от которого вся лёгкость бытия замёрзла.
Потяжелела.
Опустила меня на бренную землю.
Полупустой перрон, по которому Айту Дим носиться не разрешил, прикрикнул строго, достал билеты на последний поезд до Кутна-Горы. И у меня, когда я, убирая телефон, подошла, он спрашивать ничего не стал.
Он только посмотрел.
Но солнечный день — словно украденной чужой жизни день — померк окончательно, закончился, а я вернулась в реальность, где ветер носил по путям откуда-то взявшийся прошлогодний багряный лист, напоминал о скорой буре.
Ей всё же быть.
Однако и не в воскресный день, что привёл меня в собор Святой Барборы. Там было людно, шла месса, на которой последний раз я была ещё с пани Властой, когда-то давно и не взаправду была, а потому уйти захотелось, но… я села в последний ряд.
И молитвенник, протянутый женщиной, я взяла.
Прочитала.
Попросила помочь, пусть, кажется, и неправильно попросила, не по правилам. И, пожалуй, пани Власта такое обращение и такую просьбу не одобрила бы. Она бы сказала, что верить надо всегда, а не только по праздникам отчаянья и страха, что просится не так, что я необразованная и безбожная в своего отца.
Что… много чего.
Пани Власта сказала бы много чего ещё, вот только она была далеко, а я, вероятно, и в самом деле просила неправильно, ибо буря, оправдывая ожидания, грянула.
И гроза пришла.
Гром.
Дождь, который ливень и который по стёклам хлещет.
Начинается враз, обрушивается вслед за первым громовым раскатом на Эрланген, разбивается об здания и асфальт. Появляются мгновенно лужи. И поверить, что три минуты назад было солнце, у меня не получается.
У меня ничего не получается.
Не выходит взять себя в руки, пусть я и задираю высоко подбородок, держу королевскую осанку, и на губах моих, как учила пани Власта, не улыбка, а лишь намёк на неё. И по приёмной герра профессора, где он меня любезно попросил подождать, я не расхаживаю, не мечусь, как хочется, из угла в угол.
Я не врываюсь в кабинет, где он осматривает Дима.
Я стою у окна.
Взираю на буйство природы, отсчитываю тиканье напольных часов, что на третий круг пошли. Я думаю, старательно думаю об уместности сравнения подобной стихии с седьмой казнью Египта и куда более старательно не думаю о том, что скажет профессор Вайнрих.
Герр Ди-трих Вайн-рих.
Я повторяю его имя раз за разом на трёх языках, выговариваю прилежно и правильно, произношу по буквам, по слогам, как мантру, которая всё одно не помогает.
Что, если это всё?
Что, если, как сказали остальные и оказались — будь они трижды прокляты — правы: уже сделано всё возможное и невозможное тоже?
Как тогда работать?
Жить?
И что — как извечный вопрос — делать?
Скатываются, подобно дождевым каплям, мысли к Диму.
Сцепляются, выдавая волнение, пальцы.
Путаются мысли.
Забываются дурацкие казни Египта, Айт, что остался с Йиржи, сам Йиржи, у которого с нашей последней встречи расцвел фингал под левым глазом и который отказался признаваться, где успел набедокурить, как выразилась пани Гавелкова и на не меньшего «красавца» Дима красноречиво покосилась.
Он же промолчал.
Вчера.
Не сказал сегодня мне ни слова, он только обернулся и криво усмехнулся прежде, чем уйти вслед за профессором. И почему-то подумалось, что в той, нашей прошлой до всех катаклизмов жизни, Дим бы лихо пропел про Марусю, которой плакать не нужно, и подмигнул.
И я бы улыбнулась.
Поверила бы, что слёз не нужно и переживать не стоит.
Всё будет, справимся.
Он же всегда, как и дядя Владя, нам пел это с Данькой, подмигивал, а мы улыбались, верили, и глаза высыхали, исчезали переживания. Можно было жить дальше, решать проблемы, которые тотчас становились решаемыми и пустяковыми.
А сейчас… громыхает.
Моргает свет.
Озаряет не по-дневному чёрное небо всполох очередной молнии.
Я же покачиваюсь, отшатываюсь от окна, в котором собственное сверкнувшее отражение пугает, ибо оно искажается. Видится вместо джинсов и свитера старинное платье. Светлые волосы, что не распущены и коротки, а убраны в сложную причёску.
Как у куклы моей.
И глаза, не мои, зелёные.
— Фрау Крайнова, с вами всё в порядке? — Дитрих Вайнрих вопрошает удивленно, выходит из кабинета.
Прорезает тишину, коя до его слов тишиной не ощущалась, не казалась столь осязаемой и вязкой, почти живой.