Серебряный город мечты (СИ)
— Какие записи?
— Альжбеты из рода Рудгардов, — Дим повторяет терпеливо.
Подходит вместе с этими записями ко мне, приседает около кровати, держит толстенную и даже на вид старинную книгу, из которой белые обычные и явно современные листы бумаги торчат, и на мой растерянный взгляд он поясняет тихо и как-то мягко:
— Мне передали её, когда я вышел из морга.
— Кто?
— Можно только догадываться, — Дим пожимает плечами.
Морщится как-то болезненно.
Покачивается.
— И ты догадываешься?
— Пацан мелкий принёс, сказал, что просили передать тому, кто спас Диту, — Дим рассказывает неторопливо, рассматривает меня задумчиво, упираясь подбородком в железный угол отданной книженции, договаривает, помедлив, — возможно, я и ошибаюсь, но думаю, что передать записи просила Агнешка. Утром, когда мы разговаривали, она определенно была напугана и быстро от меня отвязалась. Я решил, что из-за пожара и дочери…
— Которую сама она, однако, спасать не бросилась, — я фыркаю.
Кажется, шиплю.
Потому что даже изображать, как Дим, невозмутимость у меня не получается, не выходит говорить спокойно и равнодушно размеренным тоном, и эмоции, которые верх над разумом — пани Власта плохое в голову не вдолбит! — брать никогда не должны, этот самый верх берут, переполняют и разносят.
И… и Дим сам виноват.
Это он настоял на разговорах, на которые запасы спокойствия у меня закончились и сил нет. Это он, как самой собой разумеющееся, говорит про пожар и дочь Агнешки. Это он сидит и смотрит, будто всё в порядке и хорошо, будто вся эта чертовщина с загадками — самое важное в нашей жизни, будто я весь день думала и переживала именно об этом.
— Ты… ты не должен был, — я всё ж выпаливаю.
Всё ж произношу то, что сто раз за сегодня поклялась ему не говорить, не выказывать претензий, потому что права не имею.
Ибо… кто мы друг другу?
— Ты не смел, — я добавлю.
И по плечу, толкая его, ударяю, отпихиваю, чтобы вскочить, свалиться, покачнувшись, на кровать, отползти к изголовью, нашарить одну из множества мелких подушек и в него швырнуть, зафитилить от души.
— Ты мог погибнуть! — вторую подушку я отправлю следом, повышаю голос, ни хрена не заботясь о соседях, которые на хрен катиться и могут. — Ты жизнью рисковал!
Третья, как и первые две, цели тоже не достигает.
И стакан с прикроватной тумбочки под руку попадается сам.
— Ты чёртов кретин, а не герой! — второй стакан, вызывая желание поблагодарить того, кто сии стаканы поставил в большом количестве, летит туда же. — Что бы я сказала тёте Инге? Даньке? Дяде Владе? Ты о них подумал?
— Север…
— Ты о нас подумал? — я уже визжу, запускаю последний, шестой, стакан, который разбивается с не меньшим звоном, что и остальные, и в голове звенеть начинает созвучно, разрывает от боли, но плевать. — Мы… мы летом тебя едва не потеряли! Ты знаешь, что такое сидеть под дверями реанимации часами, час за часом, чтобы в день, а потом во второй, третий они сложились? Как это: медленно сходить с ума, потому что ты можешь только ждать и ждать, снова ждать, а потом ещё сто тысяч раз только ждать? Каково это, когда ты ничего, понимаешь, ничего не можешь сделать?! И от тебя ничего не зависит, ни от кого ничего не зависит! Только ждите, ждите, ждите…
Я не выношу это мерзкое слово.
Не произношу полгода.
Повторяю раз за разом на русском, стуча по Диму, сейчас, мешаю чешский с русским. И, когда он успел подойти, я не разбираюсь, я сражаюсь, потому что он молчит, не возражает, не отвечает хоть что-то, что успокоиться мне бы дало.
— И сегодня ждать, смотреть на этот дом и ждать! Опять и снова ждать! Ты, ты…
— Я не мог иначе, Север, — Дим шепчет.
Перехватывает мои руки, не давая снова и больше ударить, держит крепко, прижимая к себе. И я затихаю, замолкаю хотя бы для того, чтобы в том, что он заговорил, сказал хоть что-то, удостовериться.
Поверить, что не показалось, а после осознать, переварить его слова.
— И ты права, я не подумал, — он сжимает крепко, кладет подбородок мне на макушку, словно спелёнывая, как маленького ребенка, окончательно. — Я делал, потому что так было… правильно, только так.
— И повторись, ты б полез снова, — я выговариваю.
Горько и осознанно.
Пожалуй, первый раз осознанно и понимая.
Принимая.
— Да.
— Я тебя ненавижу, — я сообщаю глухо.
Перевожу дыхание, которого после воплей и сражений почти не остается, слушаю стук его сердца, что бьется аккурат под моим ухом, правым. И пальцами ткань его футболки на спине я собираю, сжимаю мертвой хваткой.
Не оторвать.
— Ты это уже говорила.
— Да.
— История слишком дерьмовая, Север. Не смей больше никогда не отвечать мне на звонки, лучше сразу дерись и ругайся, — он требует или просит, не разобрать, — так я хотя бы уверен, что ты цела. И записи я тебе не отдам.
— Думаешь, его из-за них убили?
— Думаю, из-за всего и сразу. И ещё очень вовремя, — Дим произносит задумчиво. — Там первые страницы перепечатаны и распечатаны, видимо, Гербертом. Я, пока тебя ждал, начал их читать.
Интерес, потухший вместе с пожаром, всё же разжигается, просыпается, и голову я задираю, спрашиваю:
— И что там?
— Про Вену и наряды. И про занятия латынью, склонения, — Дим усмехается. — Страданиями я проникся. Ничего интересного, но надо дальше смотреть.
— Дашь?
— Не сегодня, уже поздно и у тебя болит голова, — он хмыкает, объясняет насмешливо, будто сама я понять должна, как он узнал, не смотреть вопросительно и удивлённо. — Ты лоб всё время трёшь. Всегда так делаешь, когда болит.
— Тогда завтра, — я вздыхаю, не спорю.
— Завтра у тебя совещание и Любош, — Дим напоминает, цедит недовольно, поскольку нелюбовь у них с Любошем взаимная.
Яркая.
— А ты?
— А я… — он тянет задумчиво, отпускает меня и по разгромленному номеру проходится, проводит, ероша, рукой по волосам в знакомом растерянном жесте. — Я бы хотел поговорить ещё раз с Агнешкой, только вот опоздал. Она ещё днём, подхватив чемоданы и дочь, уехала, как сказали вездесущие соседи.
— Надо попробовать её найти, — я говорю, давлю сожаления, что больше меня не обнимают и не держат, оставляют чувствовать себя замерзшей, — если ты прав про записи, значит, оставил их ей Герберт, а если он ей доверил записи, то, получается, доверял…
— … и она могла что-то знать, — Дим договаривает за меня.
И мы переглядываемся.
Кажется, это что-то бежать её и заставило.
Глава 23
Дим
Север спит.
В моём номере, в моей кровати.
Она остаётся, потому что так спокойней мне. Можно не волноваться, что посреди ночи её понесёт к очередным приключениям. Можно не бояться, что этой ночью кто-то до неё, как и до Герберта, доберется.
Можно выдыхать.
Спать, не переживая, что утром, как и в её квартире, мы проснёмся рядом и я буду её обнимать. Не буду, поскольку кровать здесь куда больше и затеряться, не касаясь Север, вполне выйдет, вот только…
Не спится.
Разглядывается.
Думается о многом.
И ещё о одеяле, втором, которое просить придётся.
Первое и единственное, а также огромное — под стать постели — Север подгребла к себе, закинула на него ногу и руку. Рассыпались по подушке до сих пор непривычно короткие волосы, показались, как и при нашей первой встрече, ненастоящими, точно крашеными, потому что столь белых, будто снег, настоящих не бывает.
Такие только рисуют.
В сказках о севере и ещё, быть может, о королевах Снежных.
Я, приседая около кровати и вспоминая своё ж изумление, от которого растерял все слова, пока Данька щебетала и подругу свою лучшую представляла, улыбаюсь, убираю с её лица белоснежную, всё ж некрашеную, прядь.
Не ухожу.
Пусть ещё бабушка в слишком далёком, словно приснившемся, детстве повторяла, что на спящих смотреть нельзя, но я вот смотрю, рассматриваю Север, лицо которой во сне бледное, серьёзное и строгое.