Соседи (СИ)
Такое восприятие ему только на руку.
— Мяу, — с великим достоинством ответил тот.
— Как жизнь?
«Вестимо, получше, чем у тебя», — проступило на наглой кошачьей морде.
Еще бы! Знай себе – спи, жри, гадь, ленись, снова спи, пузо подставляй чесать по настроению. Казалось бы, что еще надо? Но это коты и некоторые экземпляры рода человеческого так считают. А Егор считал иначе. Распробовав вкус жизни, он понял, что от неё надо брать всё, на что она соизволила расщедриться, а вот такое унылое существование – это просто преступление против себя.
Впрочем, коту-то не объяснишь. А уж этому коту – тем более: он сделал выбор в пользу человеческой ласки и безопасной, теплой квартиры, хотя у него имеется прекрасная возможность шастать на улицу через балкон, устраивать разборки с покусившимися на его территорию, покорять кошечек и наводить свои порядки окрест. Но Корж не хочет, возможно, потому, что помнит, что когда-то с ним сделали люди. Коржу повезло. Если бы в груди у мало́й не билось огромное, судя по всему, сердце, не таскала бы она в дом с улицы всех сирых и убогих, на «радость» тете Наде, которая после, охая и ахая, носилась с найденышами по всем местным ветеринаркам и приютам. И тогда почил бы уже Корж наверняка – от мышиной отравы, собачьих клыков или колес автомобиля. Или замерз бы насмерть «в студеную зимнюю пору».
Родственная душа, на жизнь грех жаловаться обоим.
— У меня тоже неплохо, не гони, — ухмыльнувшись, прошептал Егор. — Спасибо, что поинтересовался.
Они с котом так бы и продолжали играть в эти гляделки, как вдруг со стороны кухни раздался страшный грохот, а спустя пару мгновений послышались тихие жалостливые причитания. И началось! Корж, забирая когтистыми лапами по паркету, тут же дал стрекача в противоположную от звука сторону, Егор, особо не раздумывая, кинулся внутрь. Где в этой квартире кухня, он знал прекрасно – в былое время с матерью провел на ней немало вечеров. Одновременно с ним из своей комнаты с перекошенным от ужаса лицом и круглыми глазами на скорости пробки из-под шампанского вылетела мала́я.
— Тёть Надь?!
— Мамочка! Ты в порядке?
Представшая его взору картина озадачила: тетя Надя распласталась на полу – рядом с пачкой соли и опрокинутой табуреткой – и вставать не торопилась.
— Вы целы? — повторил Егор вопрос Ульяны, помогая перепуганной внезапным полетом и пока не оклемавшейся соседке подняться на ноги. Та что-то неразборчивое прокряхтела в ответ, и, кажется, это неразборчивое нечто было не для печати. Наверное, ослышался. За эти несколько десятков лет в его голове сформировалось вполне определенное представление о Надежде Александровне как об интеллигентной, одинокой, тихой, чуть сварливой, но мягкосердечной женщине, к которой всегда можно обратиться за помощью и ее получить. Воспоминания о единственном случае, когда соседка неожиданно явила миру тёмную сторону своей доброты, давно покрылись толстым слоем пыли.
Образ мало́й за минувшие десятилетия тоже сложился. Он привык к ней – этой девочке, она была частью дома, частью его детства, сначала часто, а затем все реже и реже, всё смазаннее мелькая на задворках его собственной жизни, и всё же продолжая составлять её пёстрый фон.
Вот тёть Надя катит перед собой красную клеенчатую прогулочную коляску – на тот момент Егору было восемь, он с семьей только-только сюда переехал. Вот тёть Надя ведет трехлетку в белоснежном облаке бантов в сад, а ему, стало быть, девять. Вот он сам ведет ее из сада, потому что тётя Надя не успевает из института. Вот – первый класс, а банты те же, из широких гофрированных лент. Советское наследие. Ему тринадцать. В школе банты заменили яркие – красные, зеленые, желтые, синие – атласные ленты, с которыми, как сейчас помнит, мала́я постоянно мучилась, потому что они то и дело норовили развязаться. Вот ей восемь или девять, она взрослой себя возомнила и за этим высоко вздернутым носом оказалось так занятно наблюдать, что он перестал отказывать себе в удовольствии лишний раз ее спровоцировать и после наслаждаться её насупленным видом. Потом извиняться, конечно же, все-таки не чужая. Вот она на лавке сидит и рыдает ему в плечо – всякое бывало. Вот у неё школьный выпускной, вот – вступительные экзамены. Снова выпускной – уже в институте.
В общем – ничего особенного. Всё, как у всех. Ну, фактически…
В его сознании Ульяна так и осталась ребенком, на горшок при нём ходившим. Со своих семнадцати лет он перестал за ней приглядывать: «необходимость отпала». Переключил внимание на другие интересы, коих образовалась куча-мала, смирился и отпустил. И приглядываться к ней перестал тоже: мозг пришел к выводу, что правильнее сместить фокус. И тем не менее, как бы ни сложилось, Ильины – это константа, жирная непрерывная линия, идущая через всю его другую жизнь. Раньше тянулась еще одна такая же жирная линия, но в его двадцать пять оборвалась. Остались только соседи. И он за них цеплялся, только за них.
Образ мало́й сложился, закрепился, зацементировался, отпечатался в подсознании фотокарточкой, и потому Егор оказался абсолютно не подготовлен к фокусам этого беспокойного майского утра. Его застигли врасплох.
Когда проверка целостности конечностей несчастной тети Нади в четыре руки, наконец, закончилась, взгляды встретились в районе седеющей макушки. На него в упор смотрели васильковые глазища. Два огромных озера, на глади которых начинался шторм.
— Егор, почему там, где ты, постоянно что-то происходит? — хрипло поинтересовалась Уля.
Оцепенение. Он опешил под этим ни черта не детским взглядом. В башке случился мгновенный затык, натуральный диссонанс. Вот она в коляске, вот на горшке, вот в школе, вот гофрированные банты и красные ленты, вот платьишко в горошек с рукавами-воланами и пышной юбкой-колоколом. А прямо сейчас вновь стоит перед ним насупленная, в огромной розовой пижаме с мишками, застегнутой наглухо, и Егор бьется об заклад: в кровати у нее тоже мишка, и не один. Её детская щека еще хранит след подушки, грудь в растущем негодовании поднимается всё выше, взлохмаченная копна тёмных волос образует на голове грозовую тучу, их «антеннки» потешно тянутся из макушки во все стороны, локоны лезут на лицо, и мала́я пытается сдуть их потоком воздуха, а когда не выходит, сердито заправляет за маленькое ушко. Губы поджаты, густые брови смешно хмурятся. В общем, вид она имеет… весьма и весьма забавный. И голос еще не проснулся, что добавляет впечатлений. Но глаза… Глаза… Он вроде так близко их и не видел-то никогда. А там…
«Что это?..»
— Откуда ты знаешь? — выдавил из себя. Кажется, на секунду даже дыхание перехватило. Но ироничную ухмылку на всякий случай миру предъявил. Мало ли… Просто на всякий случай.
— Что знаю? — недовольно поинтересовалась Уля.
— Что там, где я, постоянно что-то происходит?
— Я, вообще-то, через стенку живу, Егор, — недобро усмехнулась она. — Догадываюсь.
«Только этого не хватало…»
Она права. Там, где он, что-то происходит постоянно. Потому как он сам это «что-то» организует. Сам ищет приключений на свою задницу, окружает себя делами и людьми. Его мозг упрямо считает, что на сон достаточно и четырех-пяти часов в сутки. Лет пятнадцать из тридцати жизнь без остановки пробуется на вкус. Уже пять лет, как дверь его квартиры всегда открыта – и пол-Москвы в курсе и с удовольствием этим пользуется. А ему только того и надо. Он не хочет, отказывается вспоминать, что бывает и по-другому. Как это – по-другому.
Сколько сейчас Ульяне? Порядка двадцати с хвостиком. Двадцать четыре, должно быть, если самому ему тридцатка. Так-то, по паспорту, она давно не ребенок. И пронзительный взрослый взгляд данный факт лишь подчеркивает. Вселенная словно предлагает ему прозреть, вынырнуть из киселя, в котором он добровольно увяз, и смириться с неизбежным. Словно нашептывает сейчас в ухо: «Все течёт, Егор, все меняется. Мир меняется, жизнь меняется, а ты нет. Хватит. Пора себя принять».
Отметив, что смотреть в эти глаза, сохраняя беспечность и хладнокровие, довольно сложно, Егор перевел взгляд и тему: