Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы
Кстати, артистические данные Ржазы не всегда доставляли удовольствие командиру его взвода лейтенанту Регману.
— Ты, Ржаза, все сачкануть норовишь! — говорил ему Ре гм ан, подписывая очередную увольнительную.
Ржаза особенно с Регманом не препирался; почему-то даже жалел взводного: молоденького лейтенантика, только-только выпорхнувшего из военного училища, моментально женила на себе бойкая бабища из батальона связи; связи более странной, чем эта, Ржаза, пожалуй, в своей молодой жизни не встречал.
Шутили, что будущая жена взяла Регмана своим весом, придавила пылающей плотью. А Рег-ман заробел, заискрился да и сгинул в объятьях необъятной обольстительницы.
Паноптикум войсковой части 09321 во многом дополняли командир батальона, где служил Ржаза, майор Евлампиади — лампообразный грек («Когда бы грек увидел наши игры…»-цитировал Ржаза своему приятелю Мандельштама в тот момент, когда они улепетывали в самоволку), и командир роты-человек со странной фамилией Пуцикович (более всего этой фамилии радовались армяне и евреи), чей рот, по меткому замечанию рядового Острова, напоминал куриную попку.
На первый взгляд, рот и рот, но стоило ком-роты произнести обычную команду «Рота, рав-няйсь! Смирно!», как рот его неожиданно совершал странную метаморфозу.
Остров был остер не только на язычок, но еще и скор на женщин: каким-то непостижимым образом ему удалось завести роман с библиотекаршей из полкового клуба-прелестной блондинкой, ловившей на себе вожделеющие взгляды чуть ли не всей войсковой части.
Ржаза думал, стоя на посту, что Остров, пожалуй, превзошел его и в умении выскальзывать из-под опеки взводного и ротного на-чальств: если Ржаза использовал для этой цели художественную самодеятельность, то Остров остроумно пустил в ход способности графика и художника. Муза, которая уберегла его от несения караула, строевых смотров, учений и прочих мучений и тягот армейской жизни, именовалась «наглядная агитация». Остров в знак признательности называл ее «моя ненаглядная».
Лишь однажды Остров оступился, оказавшись один на один с «особистом».
О, «особисты»!
О, особое племя гончих псов, вынюхивающих крамолу даже там, где ее по определению быть не могло!
«Особист» войсковой части 09321 — говорили — не подчинялся напрямую командиру полка и мог даже вызвать его «на ковер» в случае необходимости.
Так вот, об Острове и «особисте»: как-то вечером, спьяну, Остров решил срочно смотаться в город. Автобус долго не шел, и лихой полковой живописец не нашел ничего лучшего, как самонадеянно угнать чей-то мотоцикл. А хозяином «железного коня» неожиданно объявился… «особист», ненадолго заглянувший в магазин канцелярских принадлежностей.
Через полтора часа Остров вернул мотоцикл на место, и сие обстоятельство во многом смягчило всю тяжесть готовящейся кары. И хоть и вопил «особист» перед выстроившейся по этому случаю угрюмой невыспавшейся ротой — «Подмойся, Остров! Урою!», — отделался Остров строгим выговором, комсомольским порицанием и неделей гауптвахты.
Ржаза, бродя по кругу и то и дело поправляя сползавший автомат, вспоминал, что и ему довелось как-то провести полдня на «губе»-как сокращенно и любовно называли гауптвахту.
Да и ничего особенного, честно говоря, Ржаза не совершил: направлялся в часть после репетиции в Доме офицеров, когда его остановил патруль, потребовал увольнительную, военный билет, и… чего-то начальнику патруля — майору с серым лицом-не понравилось в бумажке со штампиком.
Потом, правда, разобрались, приехал начальник Дома офицеров и забрал Ржазу, но полдня он все-таки просидел в заточении — в маленьком каземате, где окошко запрыгнуло под потолок, а по бокам, прижавшись к толстым, равнодушным стенам, примостились два деревянных настила, служившие лежаками и поверхностью для приема пищи.
Пищи — не пищи, а звать было некого; каземат, конечно, не отапливался и, чтобы согреться, Ржазе приходилось беспрестанно разминаться. Поэтому на портяночные запахи, пропитавшие паскудное помещение, он уже не обращал никакого внимания.
Мысли о холодной «чубе» заставили Ржазу вздрогнуть, он невольно поежился, одернул куцую шинель и, вздохнув, отправился в очередной раз по круговому маршруту. Он шел привычной тропой, в лицо бил холод, сияли в небе небезразличные Ржазе звезды, а губы шептали нехитрую песенку, придуманную им самим в часы подобных караульных бдений.
Песенка пелась на мотив танго, и его ритм Ржаза врезал в гравий, грациозно цокая увесистыми солдатскими подметками. Подметными письмами падали перед Ржазой ржавые листья, слова ластились к нёбу; к небу стремился недремлющий зрак Ржазы, время утекало сквозь пальцы, и песня казалась бесконечной:
Осталось сорок минут;Они мне жить не дают.Они за собой ведутИ песню поют…Как только сгинут они,Настанут чудные дни.О них мечтал я давно,Это будет, как в кино!«Сорок» соскальзывало в «тридцать», «тридцать» — в «двадцать», но мотив не менялся, и текст оставался тот же. А потом в топкой тишине Ржаза различал железную поступь разводящего, который вел за собой столь желанную смену. Это было, как в кино: краткий ритуал, согласно уставу, заключительный обмен репликами:
— Пост сдал!
— Пост принял!
Ей-Богу, чем не латентный латинский диалог, звенящий медью и бравирующий презрением к вечности?!
— Post factum!
— Post mortem!
Право, незначительная разница, как между пантеоном и паноптикумом.
Хорошая школа
Армия — хорошая школа.
Но лучше ее пройти заочно…
… Юре Гилаеву ни с того ни с сего стала сниться казарма.
А если точнее, то казарма учебного полка, расквартированного в городе Тбилиси. Именно там, в грузинской столице, восемнадцатилетний Ги-лаев приступил к отбытию воинской повинности. Так получилось: не добрал баллов при поступлении на филфак и, как говорила его мама, глядя на ненавистную воинскую повестку: «Иди, повинись, и марш в строй!»
«Всеобщая воинская повинность» звучало угрожающе, и у многих молодых людей вызывало ассоциацию с провинностью: в армию не призывали, а ссылали; а в дальнейшем, когда началась война в Афгане, это обернулось и вовсе каторжными работами на урановых рудниках, когда возвращение к нормальной жизни никто не гарантировал.
Нет, безусловно, годы армейской службы нельзя чернить одной краской, но все, что несло в себе хотя бы малейший позитивный заряд, происходило не благодаря, а вопреки.
Так думал Юрий Гилаев много лет спустя, после того, как в его сны неожиданно вломилась казарма учебного полка.
И думал еще о том, что ключевые слова, определяющие время его армейской службы, — «жестокость» и «жесткость».
Жестокость и жесткость ходили под руку, как родные сестры; и, если жесткость можно было объяснить, как некую необходимость, без которой вся армейская структура рухнула бы, как карточный домик, то жестокость объяснялась следствием жесткости, вольной производной ея, отнюдь не допускающей и малейшей вольности (единственная вольность — команда «вольно!» — маленький промежуток призрачной свободы, глоток отдыха, возможность хоть на секунду расслабиться, не дурея от состояния, когда ты, как деревянный болванчик, стоишь вытянувшись в струнку и держа руки по швам).
Расхожий штамп «армия готовит настоящих мужчин» верен лишь отчасти; от части до части, от дивизии до дивизии, от соединений и округов пролегала практически не имеющая границ империя СА-советской армии, — населенная не только искренними служаками и доблестными воинами, но и казнокрадами, ворами, убийцами, растлителями, моральными уродами, пассивными и активными педерастами (о, Гилаев хорошо помнил, как капитана из соседней роты вытурили со службы за то, что ночью под предлогом проверки он приставал к солдатикам, предлагая себя в качестве сексуального объекта).