Бурсак в седле
***Рассвет в тайге наступил рано — в затихшем, словно бы в остекленевшем пространстве неожиданно громко, настырно загомонили птицы, и Калмыкову показалось даже, что он слышит, как кричит петух — обычный деревенский Петя с огнистыми глазами и рыжевато-красными перьями, похожими на осенние таежные стебли дудочника, вербача, обычной куги, селящейся около ручьев, — хмельной и дурашливый одновременно петух. Калмыков даже подумал, что, может быть, какой- нибудь казак поселился в тайге, на заимке вместе со своим хозяйством… Но, по сведениям, которые имелись в казачьем штабе, здесь никаких заимок быть не должно.
Но и тащить с собой в тайгу домашнюю птицу — дело хлопотное: слишком многим лесным обитателям покажется интересным домашний петушок, немало четырехлапых захочет им полакомиться.
Темное вязкое пространство покрылось пятнами, посерело; пятна окрасились в розовый цвет, густой россыпью разлетелись по воздуху, пятен сделалось больше, и Калмыков неожиданно ощутил, как у него освобожденно, радостно, будто в детстве забилось сердце; тяжесть, сидевшая в нем всю ночь, отступила, бесследно растворилась в организме; усталость тоже исчезла…
Розовых пятен стало еще больше, они вертелись в пространстве, словно некие частицы колдовского шара — сорвались с него и крутятся, рождая у человека внутри радость и легкость.
Неподалеку, сидя на сучке, запела, защелкала маленькая серая птичка, с крыльями, украшенными на концах одуванчиковыми полосками, потом умолкла и начала прихорашиваться.
Совершив утренний моцион, вновь самозабвенно защелкала. Калмыков позавидовал птичке: беззаботное существо, никаких тревог и хлопот почти нет, а если и есть, то их можно решить таким вот музыкальным треском за несколько минут… Калмыков потянулся, захрустел костями и поспешно поднялся на ноги.
Весь лес уже целиком заливал розовый свет. В нем тонули высокие густые кроны деревьев; поваленные стволы с закрученной в кольца кожурой, отслаивающейся от поваленных ниц кленов и лиственниц; влажная земля с придавленной травой и темными плешинами, усеянными разными жуками и сороконожками, вылезшими наружу погреться. Гадкие насекомые эти вызвали в подъесауле ощущение гадости, он шагнул к одной из плешин и с силой всадил в нее каблук сапога, повернул его вокруг оси, потом повернул в обратную сторону, выкрикнул азартно:
— Ха!
Было слышно, как под каблуком трещат, лопаются прочные скорлупки жуков, будто орехи, и зеленая жижка брызжет во все стороны. Расправившись с жуками и сороконожками, Калмыков сунул наган в карман, подхватил карабин и, держа его на весу, быстрым шагом преодолел поросшую орляком поляну, поддел ногой жирную сонную змею, не успевшую заметить человека. Змея толстой веревкой взвилась в воздухе и шлепнулась на землю, смяв несколько сочных зеленых стеблей…..
Через несколько минут Калмыков очутился около говорливого, обтоптанного с обеих сторон ручья, остановился около него.
Присел, зачерпнул ладонью воды, плеснул себе в лицо, — не плеснул даже, а швырнул, будто тяжелую горсть… Вода обожгла ему кожу, вышибла из глаз слезы, Калмыков ошалело сморщился, снова зачерпнул ладонью воды.
Студеная влага быстро привела его в чувство, от холода задрожала, задергалась каждая мышца, тело также передернулось, во рту заломило нёбо и язык. Калмыков схлебнул воду с ладони, прополоскал ею рот, словно бы сбивал в твердый комок, выплюнул. Голова сделалась ясной, как у станичного мыслителя Васьки Голопупова, дыхание прочистилось.
— Теперь можно и дальше двигать, — произнес он вслух, подивился старческой скрипучести своего голоса, простуженности его, прокашлялся, повторил, словно бы выдавая самому себе приказ: — Теперь можно двигать и дальше!
Голос звучал уже лучше, чище, здоровее. Раздражение, скопившееся внутри за ночь, угасло само собою, будто и не было его. Калмыков выдернул из земли толстый стебель кисловатого сытного ревеня, сжевал его, с силой всаживая зубы в мясистую сочную плоть, — настроение его улучшилось еще больше.
Хоть и не ел он ничего, кроме этого стебля, а голод перестал пристраивать свои щупальца к его организму, сосущая ломота в животе прошла. Калмыков подхватил карабин поудобнее и перепрыгнул через ручей.
Запоздало подумал о том, что у этого ручья и надо было заночевать — не там, на замусоренной поляне, облюбованной хищными ночными птицами, а здесь, но поди угадай, что в полукилометре от места ночевки течет такой роскошный ручей, — всего в полукилометре…
Розовый свет, наполнивший тайгу, потяжелел, сделался красным, каким-то недобрым, густым. Такой свет рождает в человеке тревогу и ничего, кроме тревоги, не способен больше родить. Калмыков сжал губы в тонкую упрямую линию — не любил он колебания… Колебания — это признак слабой воли, а воля у него, как он считал, была сильная…
Он насупился, нагнул голову, будто собирался выступать в честном поединке, и убыстрил шаг.
Карабин продолжал держать наготове, патрон загнал в ствол и поставил затвор на предохранитель, чтобы не произошел случайный выстрел…
Шел он, не останавливаясь, часа полтора, скатывался в крутые логи, выбираясь из них, огибая завалы и следы природных погромов, выбирал путь полегче, но это не всегда удавалось сделать, вброд одолел две речки, по которым, шлепая хвостами о камни, прыгала рыба, потом остановился, словно бы кто-то невидимый удержал его сильной рукой… Калмыков выбил из себя затравленное дыхание, сбившееся в твердый комок и сдобренное клейкой слюной, присел…
В воздухе ясно ощущался запах дыма. Откуда он струился, вытекал тонким прозрачным шлейфом, — не понять и не увидать, а вот дух его чувствовался здорово: на угольях что-то жарили — то ли соевую лепешку, то ли сшибленную с ветки ворону, то ли попавшего в силок зайца, — в общем, готовили еду. Калмыков выпрямился, пальцем опустил флажок предохранителя на карабине.
И без того небольшой, он разом сделался меньше, вобрался сам в себя, напружинился, обратился в единый мускул. Кто мог быть у костра? Китайцы, изуродовавшие маленького мишку, русские мужики, копающие в тайге женьшень, бабы, собирающие орляк — сейчас как раз пошел молодой подбой, брать папоротник можно только в чаще, в таежной глуби, — или кто-то еще? Запах жарева дразнил, щекотал ноздри. Калмыков повел головой в одну сторону, в другую, засек еще несколько запахов — багульника и подивился этому: ведь багульник растет в открытых местах, на ветру, на воздухе и солнышке, что же загнало его, беднягу, сюда, в душную сырость тайги, в сумрак марьиного корня и преющих грибов, таволожника, спелого лимонника и ягоды с резким духом, красной, как кровь, клоповника. В Калмыкове все обострилось, каждая клеточка, каждый малый нерв были нацелены на одно — найти супостатов… Были еще какие-то запахи, менее знакомые, и их засекал Калмыков, но не знал, от каких конкретно трав и корней они исходят….
Запах жарева усилился, дышать сделалось неожиданно тяжело, на лбу у Калмыкова появилась испарина — видать, день сегодня выдастся жарким, поплывет тогда подъесаул в своей одежде, совсем не приспособленной для гонок по тайге.
А может, это запах не свежего жарева, еще не снятого с костра, а запах прошлых лет, горелых деревьев, когда по чаще гибельным валом прошелся огонь, посбивал, опрокинул на землю несколько сотен деревьев, пообъедал у них ветки и макушки, а сами стволы, черные, обуглившиеся, пламени не поддались и остались, лежат теперь на земле, воняют, обманывают людей, забредших в эту жизнь на короткое время, чтобы поохотиться, — таких, как Калмыков….
Упаси Господь угодить в поваленный бурелом, а в бурелом, созданный огнем, тем более. В нем полно ям, глубоких выгорелостей, слизи, на которой на ногах не удержаться — обязательно растянешься, да еще лбом шибанешься о какой-нибудь ствол, мозги свои разбрызгаешь по черной траве, попадешь в змеиное логово — тут полно прыгающих змей, они очень любят такие места, — в общем, человека здесь подстерегает беда… Калмыков вновь попробовал угадать, откуда конкретно исходит дым, не угадал и раздраженно выругался.