Бурсак в седле
Когда посланцы Калмыкова доползли до этой воронки, там уже лежало двое русских с перерезанными глотками — приползли из других окопов; битюг постарался их не упустить.
В воронке завязалась драка. Одного из калмыковцев битюг убил — ловким ударом ножа почти целиком отсек ему голову, второй — казак из-под Гродеково, оказался ловчее и сильнее немца и уложил его.
Стон, доносившийся из замусоренных уссурийских глубин, из серого жаркого мрака, чем-то напоминал тот стон, который издавал тяжелораненый немец весной шестнадцатого года.
Подъесаул передернул плечами, оттолкнулся локтями от замшелого пробкового ствола и шагнул прямо в куст, покрытый красными, влажно поблескивавшими ягодами, раздвинул его, следом смял другой куст, такой же, только поменьше, машинально, щепотью сдернул с ветки несколько ягод, отправил в рот, подумал, что надо бы нарвать ягод побольше, ведь это — целебный лимонник.
Вкус у лимонника — горький, свежий, у этих ягод вкус тоже был горьким, но это была явно не та горечь, что у лимонника, — какая-то закисшая, и Калмыков, поморщившись, выплюнул красную жеванину.
Еще не хватало съесть какую-нибудь отраву, волчью ягоду, и свалиться на землю с приступом желудочной рези.
В следующее мгновение он забыл о красных горьких ягодах, на ходу, не останавливаясь, смял еще несколько небольших кустов, перелез через завал осклизлых, начавших гнить деревьев, и очутился на небольшой, густо завешенной нитями паутины поляне. Недовольно поморщился — странно и страшно выглядела эта поляна, будто ее целиком соткал некий гигантский паук, ловил теперь в сети людей и зверей и пожирал их.
По левому краю поляны был проложен неровный темный след, как по осенней белой изморози. Это был след человека. Если бы прошел зверь, изюбр или козел, след был бы ровным, словно рисованным; человек же всегда оставляет после себя стежок рваный, неопрятный, будто бы ходок был сильно выпивший… Калмыков обвел поляну стволом карабина, готовый каждую секунду надавить на спусковой крючок, сжал губы в твердую складку: там, где прошел человек, может не только стон раздаваться.
Ходоков, судя по всему, было двое, шли нога в ногу, след в след, чтобы поменьше оставлять мятой травы, двигались осторожно — кого-то боялись.
«Это китайцы, — подумал Калмыков, — женьшень ищут, лимонники сдирают с кустов, за древесными лягушками охотятся!..» На щеках у подъесаула появились кирпично-твердые желваки: ходоков из-за кордона он не любил.
Согнулся над следом, увидел отчетливый отпечаток ноги: травинки, попавшие под подошву, не успели распрямиться, были придавлены. Значит, люди прошли здесь совсем недавно. Калмыков, будто зверь, потянул ноздрями воздух, ощутил в нем примесь пота, ханки и еще чего-то, схожего с прокисшей едой, вновь недовольно поморщился. Услышав над собой сухой треск, поднял голову. На высоком дереве, обламывая сухие сучки, неуклюже топталась, прогибая ветку, ворона, вытирала о лапы клюв и следила одним недобрым зраком за человеком.
Второй зрак дежурил, находился на стреме, обозревал пространство: нет ли в нем чего худого и опасного?
Калмыков хотел хлопнуть в ладони и спугнуть ворону, но в следующее мгновение остановил себя. Ворона эта — колдунья; хлопок принесется обратно, и неведомо еще, пустой он будет или с начинкой.
Из замусоренной глубины до него снова донесся стон — слезный, жалкий, на стон не похожий. Калмыков ощутил, как на горло ему легли чьи-то невидимые пальцы, и он бочком, бочком, стараясь, чтобы ноги при движении попадали в следы, уже оставленные людьми, обошел поляну и вновь, почти беззвучно, гася на ходу собственный шум, врубился в кусты.
Все вокруг было рябым — зелень рябая, стволы деревьев рябые, покрытые светлым недобрым крапом, далекое небо между двумя макушками — рябое, ворона, оставшаяся сидеть на ветке, тоже была рябой, словно ее обрызгали жидкой известкой. Калмыков ощутил, как у него сама по себе задергалась щека, внутри возник и тут же исчез холод — подъесаул подавил его…
Он проскребся сквозь кусты с трудом, быстро запыхался, остановился, чтобы оглядеться и перевести дух, посмотрел вверх, в прореху, образованную толстыми кривыми ветками. В прореху протиснулся плоский неяркий луч солнца, упал в траву. Несколько мгновений, ушибленный, лежал неподвижно, потом ожил, чуть передвинулся по зелени и исчез. Ветки вверху сомкнулись, и прорехи не стало.
Перед лицом Калмыкова возникла толстая, в налипи водяных капель и пота паутина, ловко перекинутая от одного куста к другому. Посреди сетки, недоуменно тараща глаза, сидел толстый паук с ярким коричневым крестом, нарисованным на шерстистом упитанном теле. Калмыков невольно притормозил, потом, что было силы, шарахнул прикладом по пауку.
Тот, будто гуттаперчивый мальчик, унесся в кусты; в сетке образовалась крупная черная дыра. Калмыков выругался матом.
— Нечисти нам всякой только не хватало, — он брезгливо поерзал прикладом карабина по траве, стирая с оружия противную паучью мокроту, передернул плечами — внутренностей у паука оказалось не меньше, чем у крупной мясистой курицы.
В стороне послышался треск сломанной ветки. Калмыков стремительно развернулся, ткнул в пространство карабином, но в следующий миг опустил оружие — это Куренев так неаккуратно пробирался сквозь кусты, давил ветки. Лазутчик, называется!
Между стволами, ловко огибая их, пробежал слабенький, пахнувший травяной прелью ветерок, и до Калмыкова вновь донесся угасающий, страшный, похожий на полет смерти стон. Подъесаул, словно бы подстегнутый, вскинулся, сделал несколько поспешных шагов, вгрызаясь в чащу, но в следующее мгновение замедлил ход, перевел дыхание. Спешить в тайге — последнее дело; спешить тут надо, оглядываясь, иначе быстро окажешься в чьей-нибудь пасти, либо в лицо тебе вопьется острыми зубами беспощадная змея-стрелка, прыгающая прямо с земли…. Яд у стрелки — смертельный, лекарств от него — никаких. Говорили, во Владивостоке работает кто-то над сывороткой, способной вывести человека после укусу из комы, — но работает ли?
Россия катится в бездну, в никуда, люди месят друг друга, счет идет на десятки тысяч, убить ныне человека стало легче, чем зарезать курицу, так занимается ли кто-либо это сывороткой ныне? Вряд ли. Скорее всего, этот человек занят другим — спасает себя самого и свою душу.
Калмыков огляделся и увидел серый, словно бы запыленный хвост змеи, удиравшей от него в дебри, вскинул карабин, чтобы послать вдогонку пулю, но тут же опустил оружие.
Из глубины чащи вновь прилетел стон, словно бы там сидел некий колдун. Стонал, подманивал к себе людей, посылал стоны то в дну сторону, то в другую, потешался, азартно потирал руки — любил подурачить людей. Калмыков розыгрышей и насмешек не признавал, крепко стиснул зубы — даже в висках у него нехорошо зазвенело, перед глазами поплыл нездоровый розовый сумрак.
Путь перегородили несколько поваленных деревьев. Они лежали плотно, одним сомкнутым рядом, с отслаивающейся шкурой, приросшие к земле, безобидные на вид, но очень опасные для человека. Всякий таежный ходок съезжает со ствола задом вниз, словно бы эти гниющие деревья намазаны мылом — не одолеть. Сопревшая шкура ствола бывает такой скользкой, что не только люди и козы, но даже ловкие медведи ломают в таких буреломах лапы. Калмыков сгоряча поставил ногу на ствол, лежавший с краю, — показалось, что ствол уже подсох и покрылся пылью, время его обработало — человека не опрокинет, и тут же, чертыхнувшись, полетел на землю. Карабин вырвался у подъесаула из рук и по-козлиному отпрыгнул в сторону, будто живой.
Чертыхнувшись вторично, Калмыков перекатился по траве, ухватил карабин пальцами за цевье, оперся на оружие, как на костыль, и поспешно поднялся. Недобро поиграл желваками: если оружие само выпрыгивает из рук — плохая примета. Низко, опахнув лицо размеренными движениями крыльев, над ним пронеслась ворона, каркнула громко и злобно. Калмыков вскинул карабин и чуть было не нажал на спусковой крючок, но в последний миг сдержал себя. Поспешно выдернул из защитной дужки предохранявшей курок.