Бурсак в седле
Ворона засекла движение, которое сделал человек, злобное карканье у нее застряло в глотке, будто кость, шарахнулась в сторону, чуть не врезалась в кривой кленовый ствол, подъеденный ядовитой ржавью, проступавшей на земле, заполошно хлопнула крыльями и исчезла.
— Так-то лучше, ведьма! — угрюмо пробормотал Калмыков.
Из темной, плотно забитой валежником чащи прибежал заморенный, совсем лишенный сил ветер, вместе с ним опять прилетел тихий шелестящий стон, выбивший у Калмыкова на коже холодную болезненную сыпь.
— Тьфу! — он покрутил головой, нервно раздернул воротник на старой гимнастерке — нечем было дышать.
Через несколько мгновений стон повторился. Калмыков скатился в крутой, серебрившийся от летней паутины ложок, сделал неловкий шаг, подскользнулся, но на ногах удержался и, пригнувшись, словно бы для прыжка, огляделся — надо было понять, откуда прилетает этот страшный стон?
Он двигался в правильном направлении. Под ногами среди серебряно посверкивавших нитей чернела какая-то ягода, поблескивали листья костяники-пустоцвета — ни одной ягодки не было на сочных резных стеблях; отдельно, стайкой, росли кусты лимонника, а к лимоннику плотно примыкал багульник, который в тайге обычно не растет, все больше старается выбирать место на ветру, на вольном воздухе; ветры здешние бегают по сопкам да по отрогам Сихотэ-Алиня с такой скоростью, что на лошади не догнать. Калмыков двинулся дальше.
Под сапог попал жирный, с тяжелой шляпкой гриб, косо росший из земли, — быть прямым мешал взъем ложбины; Калмыков с силой поддел его сапогом. Безобидный гриб лишь ахнул от боли, взлетев в воздух, влетел в острый кленовый сук, повис на нем, как на гвозде.
Выбравшись из ложбины, Калмыков вновь услышал тихий протяжный стон, остановился. По коже пробежал колючий мороз. Вот чего не любил Калмыков, так это оторопи, перехваченного дыхания, мороза, бегающего по коже. Зло замычал, ладонью ударил на шее разбухшего от крови комара, размазал след.
Источник стона находился где-то недалеко, подъесаул шел правильно. Прислушался — вдруг хрустнет сучок под ногами у Куренева, но тот двигался беззвучно — приспособился.
— Молодец, — шепотом похвалил его Калмыков и втиснулся в чащу. Помечал всякие мелочи — лисенка, высунувшего из кустов свою любопытную мордаху, крупную лесную мышь, пробовавшую раскусить молодой орех, слишком рано выпавший из зеленой уздечки, невысокое неприметное растение, очень похожее на женьшень. Калмыков прошел мимо, обогнул куст, облепленный паутиной, и врубился в высокие папоротниковые заросли.
На ум пришло старое поверье, которому никто еще не нашел подтверждение, сколько народ его ни искал: тот, кто увидит цветущий в ночи папоротник (а папоротник цветет только ночью), тот станет богатым человеком.
В детстве Калмыков тоже пробовал найти цветущий папоротник. Ночью с мальчишками даже убегал в предгорья, с «летучей мышью» обследовал заросли, думал, что на огонь керосинового фонаря из гущи папоротника обязательно высверкнет ответный огонь и тогда он двинется к нему… Но, увы, — тщетно. Калмыков ни разу не видел цветущий папоротник. И никто не видел.
Правда, в предосеннюю пору, в середине августа, встречался — и не раз — папоротник с ветками, раскрашенными в разные цвета — каждая лапка имела свой оттенок — от фиолетового и темно-красного до оранжевого и бледно-желтого; выглядели такие кусты нарядно, но это было не цветение папоротника, а его увядание.
Стволом карабина он раздвинул плотную стенку зарослей — нет ли там чего опасного? Известно, что папоротник дружит со змеями, укрывает их, и змеи платят за это признательностью, защищают папоротник, нападают на любого, кто пытается вырубить рисунчатые стебли, либо, уродуя растения, пытается отыскать волшебные цветки.
Из темноты зарослей послышалось шипение. Калмыков поспешно ткнул стволом карабина в темноту. Шипение угасло. Калмыков выждал несколько секунд и решительно шагнул в темноту, вновь услышал шипение и, целясь на звук, с силой ткнул носком сапога пространство. Под носок попал тугой клубок — змея.
В следующее мгновение он услышал стальное клацанье — змея щелкнула зубами. Калмыков поспешно отскочил назад и выругался.
Снова выждал несколько секунд — змея должна уползи, но едва он сделал короткий, почти птичий шаг, как опять услышал злобное шипение и следом за ним — угрожающий костяной треск.
— Имей в виду — пущу тебя на колбасу, — предупредил Калмыков шепотом — ему казалось, что змея слышит его, — нарежу дольками и запью водкой…
Заросли папоротника были неподвижны.
Калмыков решил не рисковать и, держа карабин наизготовку, обошел папоротниковый остров стороной, следом благополучно миновал плоскую, поросшую серой травой поляну, и остановился перед широкой полосой бурелома: деревья были беспорядочно навалены друг на друга, над землей взметывались скрученные в узлы коренья, похожие на щупальцы гигантских спрутов, ветки с прилипшими к ним кусками грязи, гнилая отслоившаяся кора была свернула в кольца, над гнилью жужжали черные блестящие мухи.
— Тьфу! — отплюнулся подъесаул. Мухи у него всегда вызывали брезгливость. Приподнялся над завалом, прикидывая, как лучше его обойти.
Завал стелился по земле на добрую сотню метров в обе стороны: на сотню метров в одну сторону, на сотню в другую; из-под искореженных деревьев выглядывали сухие сбитые кусты; кривые, наполовину расщепленные стволы молодых елок, обритых едва ли не наголо упавшими исполинами; иголки рыжими сухими кучками лежали внизу — здесь пронесся лютый ураган; если на пути оказывался зверь — ветер крушил зверя, если оказывалось дерево — валил дерево…
В следующее мгновение Калмыков снова услышал тихий, рождавший оторопь стон — ну словно бы кто-то взял да сбросил человека в глубокую пропасть. Калмыков присел, словно бы кто-то ударил его кулаком по темени, сморщился и зашептал, ни к кому не обращаясь:
— Это что же такое делается… что делается, а?
Скосил глаза влево, но кроме дрожавшей облесенной, лишенной свежего воздуха листвы ничего не увидел; скосил вправо — также ничего не увидел; попробовал выругаться, но слова сами по себе, словно бы под воздействием некой таинственной силы, прилипли к языку — не отодрать. Калмыков потряс головой, стряхивая с себя наваждение, поднялся и пошел вдоволь завала вправо. Идти влево не было смысла — там двигался Куренев. Куренев — человек внимательный, способен засечь не только то, что видно простому глазу, но и то, чего не видно, вряд ли Григорий пропустит что-либо мимо себя — так что за тот фланг можно было быть спокойным.
А вот насчет правового фланга — тут были сплошные белые пятна.
Хоть и хлопали сапоги на ходу по худым икрам и каблуки стучали, отбивая шаг, а все-таки перемещения Калмыкова были не слышимы — уже в нескольких метрах от завала ничего нельзя было различить, все глохло в вязком влажном воздухе…
Подъесаул перешел с шага на бег, пробежал четыре десятка метров и остановился — воздух застревал в груди, наружу выбивался со свистом, обжигал ноздри, язык, глотку, небо. Калмыков скорчился, пробуя справиться с дыханием, но в глотке сидела твердая удушливая пробка, пробивать ее было бесполезно.
— Хы-ы! — выдохнул Калмыков, сплюнул себе прямо на обувь. Плевок оказался непослушным, затем также надорванно хмыкнул, загнал сапог в мягкую сырую траву, стер плевок.
Прислушался: где там бредет Куренев? Рот у Калмыкова раздраженно дернулся — куда запропастился Григорий? Неужели запутался в здешней густоте и не может вырваться из темных замусоренных дебрей? Тьфу! А Калмыков считал, что Куренев в тайге — свой человек…
***Минут через десять Калмыков на ногах съехал в скользкую ложбину, залитую чем-то красным. Он не сразу понял, что это кровь, но это была кровь.
В следующее мгновение он увидел под смятым, с облезшей листвой кустом небольшого, слезно скулящего медвежонка с задранными вверх длинными лапами.
Лапы у него — сами подушки, с когтями и плюшевыми уплотнениями, — были отсечены ножом…