На исходе лета
— Мадам, мы все рядом с ним, — сказал добрый Мэйуид, и Тизл проследила за его взглядом. Кроты, окружив Бичена и беззаботно смеясь, взбирались вверх по склону.
— Он так молод, — прошептала Тизл, — и по мне, лучше бы Середина Лета не наступала. Но она наступит. А кроты стареют.
— Философствующая мадам, кроты стареют, даже такие смиренные, как мы! И мы медлительны, да, да, да, и мы беспокоимся, да, да, и мы не знаем, что будет. Да?
— Да, — согласилась Тизл.
Мэйуид улыбнулся, и вместе они, как могли, поспешили за остальными.
Глава девятая
Через несколько кротовьих недель после того, как Хенбейн уступила Люцерну и Терцу и согласилась помочь им подготовиться к обряду Середины Лета, Госпожа Слова столкнулась с врагом более опасным и хитрым, чем все когда-либо раньше виденные, — с собственным желанием узнать правду о себе, Слове и о воспитании Люцерна.
Что-то было не так, хотя она не понимала, что именно. Нужны были какие-то действия, но она не понимала, какого рода и к каким это приведет последствиям. Только крот, сам сталкивавшийся с подобными вопросами, может понять ее тогдашнее одиночество.
Хенбейн утратила веру в Слово, но не нашла подходящей замены, которая могла бы утешить, и кошмарная реальность истинной сущности Слова под правлением Руна и ее собственным становилась для нее все более ясной. Первое понимание пришло к Хенбейн в тот страшный момент, когда Люцерн ударил ее, и такие откровения приходили также и в последующие дни и недели. Это напоминало набегающие одна за другой волны во время наводнения в тоннеле, где гибнет крот.
Хенбейн окружали страшные сомнения и неопределенность, ее преследовала боль кротихи, ненавидящей саму себя за то, какая она есть, за все, что совершено и чего уже не изменишь.
Гибнущая мать и крепнущий сын кружили вокруг друг друга, ожидая удара. Оба понимали, что момент еще не настал, но скоро, очень скоро настанет — сразу после Середины Лета. До тех пор они нуждались друг в друге, и обоим нужно было притворяться, лицемерить, произносить лживые речи.
Все это время Хенбейн не оставляла одна мысль: на чем было основано воспитание Люцерна, в чем слабость ее сына — если таковая есть? Короче говоря, где Люцерн более всего уязвим?
К этому примешивалось чувство материнской вины, материнского стыда, материнской муки, вызванной воспоминаниями о детстве Люцерна, которое она сознательно изуродовала, о ребенке, растленном с ее помощью… А в результате он скоро придет к своему триумфу, — это ужасно и неотвратимо. Хенбейн не сомневалась, что когда-нибудь Люцерн добьется признания его Господином Слова, а это признание невозможно без прохождения обряда Середины Лета. Она видела, что все его стремления направлены на достижение власти, так же как ее собственные стремления — к тому, чтобы выжить, спасти свою жизнь.
И вот, пока они с сыном обменивались любезностями и прикрывающими ненависть улыбками, а Терц, призвав всю свою двуличность, парил между ними обоими, Хенбейн попыталась составить план, а точнее, постаралась проникнуть в сущность натуры собственного сына, чтобы понять, как сокрушить его.
Ее задача была бы легче и имела бы больше шансов на успех — если детоубийство можно назвать успехом, — если бы Хенбейн понимала, почему в конце жизни она вознамерилась исправить свои ошибки, слишком страшные, чтобы можно было осознать всю их глубину.
Поскольку добро и зло — это светлая и темная стороны одного и того же, в то мимолетное мгновение, когда Люцерн ударил ее, Хенбейн увидела не /только все зло Слова, а еще нечто — более великое и прекрасное, чем она могла себе представить.
И, единожды мелькнув, это нечто — свет, Безмолвие, неистовый огонь стремления к правде — стало дверью, которая никогда уже не сможет закрыться и за которой крот видит доселе невиданную грозную красоту.
Впрочем, Хенбейн, хотя и мельком, уже видела этот свет раньше. При своем рождении она видела упавший в Грот Скалы луч света, перед которым задрожали Рун и Чарлок. То далекое неосознанное воспоминание вернулось к Хенбейн, и этот свет вдруг перечеркнул всю ее жизнь и помог увидеть заново то, что она не видела раньше.
И воспоминания о своей жизни теперь превратились в муку, так как Хенбейн увидела, что жизнь, какая бы она у нее ни была, дала ей многое, ценность чего она не распознала или старалась не замечать.
Должно быть, таких воспоминаний накопилось немало, однако мы, исследующие историю Госпожи Слова, достоверно знаем лишь немногие эпизоды. Некоторые из них казались ей теперь непостижимыми… Например, эпизод с Брейвисом — аффингтонским летописцем, кротом, который вместе со старой Биллоу был вздернут в Хэрроудауне по ее личному указанию. В то время она недооценила их отвагу и лишь теперь пожалела, что не поговорила с этими двумя очень разными, но мудрыми кротами, которых убила, не задумавшись ни на мгновение. Двое из множества…
Но если подобных воспоминаний было не счесть, некоторые выделялись, возможно, ярче всех — тот вечер и ночь, когда она и Триффан познали друг друга в ее норах Высокого Сидима. Вспоминалась страсть и самозабвенный восторг, когда они любили друг друга. Теперь, кротовьи годы спустя, первый раз в жизни она ощутила горечь утраты, потому что осознала: те мгновения близости больше не повторятся, и она слишком поздно поняла, как они были прекрасны, как необыкновенны. Казалось чудом, что ей довелось узнать такой свет, и не где-нибудь, а здесь, в Верне.
И она плакала, что не оценила их по достоинству, и вздыхала с раскаянием и болью.
Эти скорбные воспоминания привели ее к окончательному и полному осознанию, как следует поступить с Люцерном. Ибо результатом той ночи с Триффаном была — и это весьма знаменательно — единственная в ее жизни беременность.
Теперь она плакала, вспоминая, как вынашивала детенышей Триффана. Несмотря на свою слабость, несмотря на все страхи, а главное — несмотря на чувство утраты, которое, она знала, принесет этот поступок, Хенбейн все же нашла в себе мужество приказать Сликит забрать двоих новорожденных. В конце концов двое спаслись — или, во всяком случае, выбрались из Верна живыми.
— Пусть они будут живы, пусть будут сильны… Пусть никто не узнает, кто была их мать, пусть живут без имени… — часто шептала она себе в те дни перед Серединой Лета.
Но третий детеныш, Люцерн, не покинул Верн, остался под ее опекой, и в этой опеке на какое-то время она нашла новую и страшную утеху. Ради сына она убила своего отца Руна, а потом, если бы не темный Звук Устрашения и не тлетворная сила Скалы, она могла бы спасти и Люцерна.
Но злые силы возобладали над ней вместе с династическими устремлениями, и она посвятила своего сына безрадостному Слову, сделав с ним то, что в свое время сделали с ней. Хуже того, она сделала это добросовестно. И еще хуже — чтобы сделать это, она даже отказалась от собственного мятущегося «я», отринула память о Триффане, отринула светлое побуждение, которое на короткое время захватило ее и заставило приказать Сликит забрать двух других кротят.
Потом, когда детеныш созрел для того, чтобы радоваться жизни, солнцу, воздуху и любви, она сама оказалась отринутой, и пришлось позволить ему это.
— Я уступила его Терцу… Уступила…
От этих мыслей когти ее сжались в муке и ненависти к себе за то, что она предала единственное, что осталось в жизни. Из всего содеянного об этом было больнее всего думать.
И все же, как ни порочна была жизнь Хенбейн, она мужественно заставила себя взглянуть назад…
❦
И теперь мы видим, как она играет роль Госпожи Слова, дает позволение начать приготовления к обряду Середины Лета и одновременно храбро сражается с одолевающими мыслями о том, чего она могла бы не совершить в жизни.
К чести Хенбейн нужно сказать, что в конце концов ей удалось преодолеть сожаления и сосредоточиться на сегодняшнем дне, задав себе вопрос: что же делать теперь? По причинам, которые мы скоро узнаем, она не думала, что Люцерна можно исправить. Он был таким, каким сделали его она же сама, Терц и в конечном счете Закон Слова. Вновь и вновь Хенбейн спрашивала себя: в чем слабость Люцерна и как ею воспользоваться?