На исходе лета
Живя в погрязшем в междоусобицах вернском мире, Хенбейн понимала, что Люцерн догадывается о ее мыслях и намерениях и вместе с Терцем стремится ограничить власть Госпожи чисто ритуальной ролью, а ее окружить шпионами и загрузить работой, чтобы не осталось времени и возможности каким-либо образом претворить в жизнь планы, если таковые есть у нее.
— Когда придет Середина Лета и она выполнит свою роль… — промурлыкал Люцерн.
— Да, — сказал Двенадцатый Хранитель и ничего не добавил.
Сама сущность подобных кротов заключается в коварстве и лицемерии, обычная их манера — двусмысленности и недоговоренности, и, когда, волею судеб, они движутся к одной цели, трудно упрекнуть их в том, что они до конца не открывают друг другу своих замыслов — как убрать с пути третьего.
Но в чем же все-таки заключалась слабость Люцерна, если таковая была? Над этим-то измученная, окруженная врагами Хенбейн и ломала голову, отлично понимая, что, когда ее обязанности будут выполнены, Терц с Люцерном захотят избавиться от нее. И избавятся. И вновь Хенбейн размышляла о воспитании сына с той Самой Долгой Ночи. Существовало нечто, о чем знали только она и Терц: она — как Госпожа, он — как Хранитель Двенадцатой Истины. Эта Истина содержала один из основополагающих принципов веры в Слово: ни один крот не бывает совершенным; и в обязанности Двенадцатого Хранителя входит выявить, какой слабостью отличается каждый сидим, чтобы в случае надобности Господин или Госпожа могли воспользоваться ею. Эта ядовитая истина, эта червоточина на летней розе — величайшее из искусств Двенадцатого Хранителя. Хенбейн знала, что Терц обязательно вложил в Люцерна какую-то слабость, но не знала, какую именно.
— В чем же она? — сотни раз спрашивала себя Хенбейн. — Да будет мне дано открыть ее!..
Это стремление найти ответ заставляло ее снова и снова перебирать в памяти все, что она могла вспомнить о страшном воспитании Люцерна в когтях Терца….
Мы уже говорили, что, как бы неприятно это ни было, мы должны написать об этом воспитании. Это действительно неприятно, но необходимо. И пусть все, кто отдает своих детенышей на воспитание, задумаются о своих обязанностях и о том, как содействие — или противодействие — природе Безмолвия зависит от любви — или недостатка любви — к своим кротятам.
Чтобы родители твердо усвоили: время быстро совершает свой круг, дети сами становятся родителями, а о кротах судят по качествам, которые он или она почерпнули из прошлого, чтобы сделать в настоящем что-то такое, что обогатит будущее. В настоящем же нет ничего реальнее, и ничто не требует большего внимания, чем находящиеся на попечении крота детеныши. Ничего. В случае успеха ничто не может принести большего удовлетворения. И никакая неудача не может быть страшнее…
Люцерн начинал как все кротята: скулил, сосал молоко, играл — жил. Это был хорошенький кротенок, хотя темный и беспокойный, но многие кротята рождаются такими. И далеко не все становятся чудовищами.
Любуясь на него, Хенбейн ощущала великую радость. Но, слыша, как он скулит, и не понимая почему, уставая от его ребячьей активности и назойливости и не имея необходимого терпения и опыта, Хенбейн не знала, что делать, и злилась на саму себя.
В мрачном месте, где родился Люцерн, в окружении самцов, приученных смотреть на самок с отвращением и страхом, Хенбейн не к кому было обратиться за советом. Немногие матери среди обширного кротовьего мира были так плохо подготовлены к материнству или попали в такое неудачное место для столь великой и в то же время тривиальной задачи — подготовки кротенка к зрелости, причем подготовки с любовью.
Знай она хотя бы, что и так уже сделала больше, чем смогли бы сделать многие матери: сражалась за своих детенышей, помогла всем им выжить и благодаря какому-то инстинкту, более глубокому, чем само время, дала возможность двоим из них спастись… Однако ей не дано было найти в этом утешение.
— Милый мой, лапушка, деточка моя, — мурлыкала она слова, которых сама никогда не слышала от страшной Чарлок.
Хенбейн плакала, видя его счастливым и чувствуя себя неспособной испытывать такое же счастье; хуже того, когда он требовал любви, на нее накатывала волна необъяснимой злобы. Эта злоба таилась внутри нее, и неумение выразить любовь превращалось в ощущение собственной никчемности, заставляя мать выплескивать на невинного детеныша свою обиду и месть за то, что некогда было проделано с ней самой. Пожалеем ее: она просто не знала, как смягчить ненависть, которая в этом маленьком скулящем существе росла рядом с любовью, подобно тому как черный плющ обвивает ствол платана.
Вновь и вновь Хенбейн вспоминала, с какой настойчивостью Терц просил привести к нему Люцерна на Самую Долгую Ночь, чтобы начать обучение:
— Это самое подходящее время, Госпожа, самое подходящее для него.
Она дала согласие и еще раз подтвердила его, но Герц при каждом удобном и неудобном случае продолжал напоминать Хенбейн о ее обещании, вызывая у нее раздражение и чувство вины за то, что она расстается с сыном и передает его чужому кроту, словно желал лишний раз проявить свое искусство Двенадцатого Хранителя.
Хенбейн отнюдь не была глупа и приняла вызов.
— О да, Госпожа, я понимаю, что мое усердие может вызывать раздражение. Но это необходимо, если детеныша нужно полностью подготовить к тому, что его ждет. Я повторяю: чтобы выполнить свою задачу, он должен возненавидеть тебя.
— Какую задачу ты имеешь в виду, Двенадцатый Хранитель?
Поколебался ли тогда Терц? Она следила за его реакцией, изощренная в наблюдательности, как и он в бесстрастности. И не заметила никаких колебаний. И все-таки знала, что он лжет.
— Его задача, Госпожа, — стать Господином Слова после тебя. Стать твоим достойным преемником.
Нет, нет, нет. Тут крылось что-то еще. Что-то задуманное Руном. Что-то…
— Ты — порождение Руна, Хранитель.
Никогда еще Хенбейн не была так близка к обвинению в лживости.
— Но ты можешь меня переделать! — как ни в чем не бывало ответил Терц. Его глаза были холодны и бесстрастны, как и ее собственные.
— Что ж, ладно. Он придет к тебе. Придет. Вот только…
— Слово Госпожи?
— Он будет воспитываться вместе с другими кротятами, как я приказала?
— Я отобрал двоих, Госпожа.
— Расскажи мне о них.
Хенбейн удивилась, обнаружив в себе ревность к этим кротятам, и удивилась тому, что Терц отступил в тень, словно, заметив ее ревность, понял, что один из тех, кого он выбрал, испытает эту ревность на себе. Хенбейн вспомнила, что Терц хотел посеять ненависть между сыном и матерью, и улыбнулась. Один из будущих товарищей Люцерна будет уничтожен, если она так пожелает, — это плата за ненависть сына.
— Первого я выбрал после долгих раздумий, а второго — повинуясь инстинкту, а также выполняя клятву, данную Слову.
И снова Хенбейн удивилась, потому что такие клятвы были редки, особенно редко они исходили от Хранителей, и уж совсем редко — от Хранителей Двенадцатой Истины.
— Первый — это Клаудер, уроженец Хоксвика, умный, агрессивный, хитрый. Это редкий крот, прирожденный лидер, и он хорошо послужит тому, в кого поверит. Если можно так выразиться, Госпожа, как ты служила Руну в его кампании на юге, так Клаудер будет служить Люцерну. Я сделаю его достойным этой великой задачи.
Великой задачи? Терц знал что-то, чего не знала Хенбейн. Терц замышлял нечто большее, чем говорил. И снова Хенбейн различила здесь зловещий коготь Руна.
— А другой послушник, что скажешь о нем?
Терц замялся. Искренне? Или притворяется? Хенбейн не поняла. Ей не нравился этот крот, но про себя она признавала, что он мастер своего дела — и, следовательно, годится в наставники для ее сына.
— Не знаю, что сказать, но обещание сидима перед Словом священно, — ответил Терц. — Не знаю…
— Чего ты не знаешь, Хранитель?
То было удивительное признание, и Двенадцатый Хранитель выглядел небывало смущенным. Этот момент быстро миновал, когда он повторил еще раз, что выбор был сделан инстинктивно, а до сих пор его, Терца, интуиция еще не подводила…