На исходе лета
— Говори, — холодно приказала Хенбейн.
Оказалось, у Двенадцатого Хранителя были кротиха и детеныши, что является привилегией Хранителей и допускается при условии соблюдения приличий и вне пределов Высокого Сидима.
Хенбейн, олицетворение власти, позволила себе рассмеяться.
— И что же ты наобещал ей? — спросила она, и ее глаза засветились, когда она промурлыкала: — Ты заставляешь меня думать, что Хранители не так уж черствы и отрешены от жизни, какими обычно кажутся. Так кто же твоя подруга? Скажи мне, Терц.
— Эта кротиха пришла прошлой весной, но не смогла найти покровительства. Ее звали Линтон. Стать сидимом ей не хватило здоровья.
Он чуть запнулся, и Хенбейн заметила это.
— Ты в нерешительности, крот, и все еще с нежностью думаешь о той, которая сумела заставить Хранителя, грозу всех послушников, поклясться перед Словом.
Терц не улыбнулся.
— Она действительно не совсем обычная кротиха. И я пообещал, что если у нее родятся детеныши, то я постараюсь взять лучшего из выводка в послушники, независимо от того, покажется он подходящим для этого или нет. Пообещал перед Словом.
— И кого же ты счел «лучшим», кто будет служить моему «лучшему»?
В голосе Хенбейн слышался сарказм и неприязнь. Если кому-то суждено быть принесенным в жертву ее ревности, это будет сын Терца.
— В прошлом месяце Линтон дала знать, что готова отправить мне детеныша, и я со дня на день жду возвращения моего помощника Лейта, которого я послал за ним. Лейт в таких делах осмотрителен. Я окажу честь ее желанию и выбору, поскольку считаю, что мать, родившая и вырастившая детеныша, если она умна и чтит Слово, как Линтон, — самый лучший судья.
Хенбейн елейно улыбнулась:
— Похоже, у тебя в таких делах большой опыт для крота, давшего обет целомудрия. Ну да ладно… Ты сообщишь мне, когда прибудет этот «лучший»: как его имя и что он собой представляет.
— Я сообщу, Госпожа.
И за несколько дней до Самой Долгой Ночи он сообщил.
Отвратительный Лейт тайно провел кротенка через Верн в Высокий Сидим, к Терцу. Глянув на детеныша, Терц едва удержался от улыбки, даже от смеха, что случалось с ним крайне редко — если вообще случалось. Линтон выбрала самку.
— Я отказываюсь от нее как от дочери, — прошептал он, глядя на миловидную самочку, — но я должен обучить ее.
Однако кровосмешения не было у него на уме, такое даже не пришло ему в голову. Можно сказать, его извращенность остановилась на начальной стадии.
— Как тебя зовут? — спросил он малышку, которая в конце концов родилась от его семени.
— Мэллис, отец, — ответила она.
В ее глазах не было страха. Это были его глаза, а силу духа она взяла от Линтон. Терц ощутил гордость. А потом страх и ужас. Потому что дочь его была недостаточно крепка, и, даже если она переживет обряд Середины Лета — что, конечно, маловероятно, — ее погубит ревность Хенбейн. Возможно, он недооценил Линтон, придумавшую ему такую кару.
— Ты принята, — сказал Терц, — но если еще когда нибудь назовешь меня отцом, я убью тебя.
— Понятно, — сказала она.
А ему стало понятно, что Линтон вырастила дочь в ненависти к отцу.
Терц отвел молодую кротиху к Госпоже Слова, и та ужасно развеселилась.
— Ну, Терц, — со смехом сказала она, разглядывая Мэллис, — и разношерстная же у тебя команда послушников к обряду Середины Лета! Неуклюжий умненький крот по имени Клаудер, твоя дочь Мэллис, которой мать, похоже, выбрала подходящее имя — Злоба, и мой сын Люцерн. — Она снова повернулась к Мэллис и приласкала ее, к явному неудовольствию Терца. — А что, поистине эта самочка послана нам Словом. Она нравится мне, хотя не знаю, переживет ли она обряд посвящения. С виду такая слабая.
Глаза Хенбейн обратились на Терца.
— Предупреждаю тебя, Терц, подготовь этих троих послушников получше, да смотри, чтобы они выжили, ибо если хоть один погибнет, то ты тоже умрешь. Я сама позабочусь об этом. Да поможет тебе Слово в день обряда! А пока я пойду к моему Люцерну, а тебе передам его в темные часы Самой Долгой Ночи.
— Госпожа, я прошу прощения… Не забывай давать ему сосать молоко. Это отвечает твоим целям.
— Знаю, — прошипела Хенбейн.
Все это она вспоминала сейчас в подробностях. А еще больше — ту Самую Долгую Ночь.
❦
Это произошло в небольшой норе, примыкающей к Скале; жизнь в то время еще невинного Люцерна была вверена Терцу, словно для того, чтобы навсегда убить в Хенбейн чувство радости. Она запомнила все детали своего последнего недалекого пути с подрастающим сыном, его доверчивость — так жестоко и подло обманутую! — его ожидание, его распахнутые в любопытстве умные прекрасные глаза. Но за всем этим таился страх неизвестного, страх, который мог перейти в ужас, если бы он или Хенбейн догадались, что грядет вскоре.
Но никаких подозрений у нее не возникло, и так получилось, что невинный кротенок, немного напуганный взрослым миром, но не желавший сердить мать, в ту Самую Долгую Ночь послушно трусил рядом с ней, твердо веря, что это все нужно для его же блага.
И все же внутри его глодали сомнения.
— Зачем?
Этот вопрос он задавал себе снова и снова с решимостью, которая при плохом воспитании может превратиться в злое упрямство.
— Затем, что пришло время немного повзрослеть, любовь моя. Я не могу вечно следить за тобой. У меня много других забот. И Терц научит тебя Слову лучше, чем я. Он опытен в таких делах…
— Зачем?
— Такова воля Слова. Как учили меня, так будут учить и тебя. Ты не все время будешь детенышем. А я стану гордиться тобой и любить тебя больше, если ты будешь учиться.
— Зачем?
— Не бойся, Люцерн. Терц добрый и позаботится о тебе. Люцерн…
Но, не дослушав, маленький Люцерн расплакался.
О да, Хенбейн вспомнила все это, до самого последнего момента: и медленное, изощренное запугивание, и угрозы лишить его своей любви, которыми она частенько пользовалась для своих целей. Губы Люцерна дрожали, он отчаянно хотел довериться матери, но не мог…
— Все будет хорошо? То есть… Я смогу с тобой видеться? Часто?
— Да, по мере надобности.
По мере надобности! Какой кротенок догадается спросить: а кто определит, когда возникнет эта надобность? Какой кротенок догадается, что та, кому он доверял больше всех в мире, передаст право судить об этой жизненно необходимой надобности такому кроту, как Терц? Это предательство оставило в его душе заразу более тлетворную, чем самая страшная парша или чума. Такое предательство любви может уничтожить крота, и часто уничтожает.
В муках Хенбейн вспоминала, как накануне Самой Долгой Ночи Люцерн проснулся с криком. Но насколько ее нынешние муки страшнее тех, что она испытала в последний момент, когда вместе с Люцерном свернула за угол и вошла в нору, где ждал Терц. Тогда она еще сомневалась, еще могла поддаться сомнениям.
— Почему же я не поддалась? Почему?
Горьки ее мучения, горше смерти, когда очень любишь жизнь. Горьки, как жизнь, прожитая впустую.
Свернув за темный угол, Люцерн взглянул на мать, инстинктивно веря в спасение, а она сказала:
— Все будет хорошо.
И эти слова эхом отразили его страх, он понял, что хорошо не будет.
Потом, когда Люцерн в последний раз выдавил храбрую улыбку, обозначившую конец его невинности, изъеденные временем известняковые стены расступились, и там, в тени, дожидался Терц — спокойный, уверенный, не сомневающийся в своей власти. Он улыбался.
Рядом были двое кротят не старше самого Люцерна. Благоговейно взирая на Хенбейн, они зашептались: — Госпожа Слова! Госпожа Слова! — и почтительно склонили рыльца. А потом взглянули на Люцерна, а он на них.
— Это Люцерн, — представил его Терц.
— Клаудер, — сказал самец. Почтительно, но недружелюбно.
— Мэллис, — представилась самочка. Почтительно и расчетливо.
Когда Люцерн присоединился к ним и Терц повернулся, чтобы увести кротят в тайную нору на севере от Высокого Сидима, где их ждало длительное и усердное обучение, Хенбейн отчетливо ощутила, что у нее отняли сына.