Спи, мой мальчик
Мадлен должна была бы вспылить, но ничего подобного не произошло. Она сделала глоток вина, откинулась на спинку стула. Улыбнулась Лукасу одним движением губ, скорее сухим и расчетливым, нежели спонтанным.
— И когда же ты видел его в последний раз?
— Дайте-ка подумать… С некоторых пор его появления в общей кухне стали, как бы это сказать, довольно спорадическими.
— В каком смысле спорадическими?
— Ну, как в каком… спорадическими, и все тут. То он есть, то его долго нет.
— Не понимаю.
— Да чего там понимать. Он безвылазно сидел в своей комнате, его почти перестали видеть. Поначалу я думал, что он встречается с девчонкой или там с парнем… Он был застенчивым, ваш Алекс, и практически ничего о себе не рассказывал. Время от времени он появлялся в коридоре по ночам, и тогда я говорил себе: ага, он все еще жив. В сущности, он имел право малость похулиганить. Рано или поздно каждому из нас вживят в руку чип, чтобы ежесекундно знать, где мы находимся. Так что надо пользоваться моментом.
— И он никогда не говорил тебе, что у него какие-то трудности?
— Не-а. Видок у него, правда, частенько был не ахти. Я считаю, он слишком надрывался. А еще иногда он ходил погулять вдоль воды, знаете. Туда.
— Ты имеешь в виду… к мосту?
— Ну да. Спускался к реке и шел вдоль берега, шел и шел, шел и шел: он утверждал, что это помогало ему проветрить мозги. Там и вправду успокаиваешься, река и все такое, прошвырнуться немного — это круто, плюс вокруг сплошная природа. Он стал ходить туда чаще и чаще. Иногда убегал на целую ночь. А ночевал на ферме Марлоу, ну, помните того препода, Алекс много на него пахал, ходил на его семинары по устойчивой экологии; он всем этим конкретно увлекался.
Действительно, профессора, чьи курсы необычайно интересовали Алексиса, звали Марлоу. Он присутствовал на тех странных поминках на берегу реки; Мадлен уже забыла, кто шепнул ей на ухо, что это одна из важных шишек на факультете. Тот день она помнила очень смутно. Кажется, Марлоу держался в сторонке и ушел раньше всех. Представительный, крепко сложенный человек. А эта ферма… Несомненно, именно о ней говорила Жюльет в своем голосовом сообщении. Место у реки, между университетом и мостом, куда Алексис, судя по всему, регулярно наведывался.
— Почему же ты нас не предупредил?
— Вы шутите? Алексу было двадцать лет. Так с какой стати я стал бы звонить вам и докладывать: ах, ваш маленький мальчик гуляет у речки, ах, он кайфует один у себя в комнатке?
Мадлен опустила глаза. Ее маленький мальчик.
— Вспомни что-нибудь. Какую-нибудь фразу, какую-нибудь подробность, которой он поделился с тобой. Вы ведь с ним хорошо ладили, разве нет? Он мертв, Лукас, это не будет ябедничеством.
Лукас подавил смешок.
— Что?
— Да словцо это ваше — ябедничество. Привет из школы.
Мадлен захотелось немедленно уйти. То, что она приняла за высокомерие, лишило ее дара речи и заставило почувствовать себя беззащитной. Она поразилась тому, как мог ее сын дружить с этим долговязым оболтусом. Безусловно, дело было в самоуверенности Лукаса, которая еще резче подчеркивала болезненную застенчивость Алексиса. Притяжение противоположностей, вот как это называется.
— Знаете, я вам так скажу. Алексис чересчур много думал. О человеке, о всеобщем будущем, о судьбе мира, о планетах, о системах… Он вечно сидел уткнувшись в книгу, по полдня проводил в библиотеке. Возвращался оттуда, бурля идеями, они буквально переливались через край его губ и мозга. Мы с ним часами разговаривали о том о сем, мне очень нравились его рассуждения, они меня очаровывали.
— Он был умен.
— Поверьте, я это заметил. Но он принимал свои рассуждения слишком уж всерьез. Слишком большими глазами смотрел на мир. Это-то и погубило его.
Мадлен наслушалась достаточно. Она поняла, что все это время подспудно искала виноватого и не хотела, чтобы ее убеждали в том, что свои вопросы ей следовало бы адресовать душе покойного сына. Умный мальчик не лишает себя жизни, каким бы застенчивым и одиноким он ни был. Она поднялась из-за стола и протянула Лукасу руку, он тоже встал и, приблизившись к Мадлен, привлек ее к себе. Сперва она отпрянула, но нежность этого крепкого молодого тела глубоко тронула ее. На мгновение она позволила себе размякнуть в его тепле, а затем высвободилась из объятий. Мадлен ушла, забыв предложить расплатиться по счету.
Она походила по улицам, согретым предвечерним светом. Побродила между кафе, учебными корпусами и парками, где Алексис провел свои последние дни. Затем нашарила в кармане ключ и отправилась обратно к общежитию, чтобы переночевать там, надеясь, что не встретит по пути ни Лукаса, ни кого-либо еще. Река маслянисто мерцала в полумраке по ту сторону площади.
* * *Встряв в обычную вечернюю пробку, машина Пьера ехала с черепашьей скоростью. Сам Пьер, сделавшийся рассеянным от такой медленной езды, перебирал в голове события уходящего дня. Последнее время ему было сложно работать с телами пациентов. Тем не менее тело было его профессией. Рентгеновские снимки, мышцы, сухожилия, связки, кости, ребра, скелеты. Окончив работу, Пьер забрал Ноэми из дома своей матери. Сидя на заднем сиденье, дочка рассказывала ему о том, что было сегодня в садике; о своем походе на кладбище она благоразумно умолчала. Сигнал клаксона сзади напомнил о том, что поток машин возобновил свое неспешное движение. В момент, когда Пьер менял скорости, радиоприемник переключился на станцию «Мюзик 3» [4]. Ведущая объявила, что далее в эфире прозвучит Сюита № 1 для виолончели Баха. Первые ноты музыкального произведения разлились по салону автомобиля. Мелодия тотчас отозвалась в памяти и в сердце. Теплый золотистый голос виолончели. Звук, пробуждающий воспоминания, вибрация струн этого инструмента, тембр которого, как говорят, ближе всего к тембру человеческого голоса. Алексис играл на виолончели с таким изяществом. Ему нравилось ощущение тяжелого дерева в руках, нравился корпус инструмента, строгий и звучный. В те немногие разы, когда Пьер присутствовал на публичных выступлениях сына, он ощущал непередаваемое спокойствие. В те минуты Алексис излучал мощь и природную властность, которые неизменно удивляли его отца. Музыка без усилий проходила через него, мужественный и щемящий звук пронизывал аудиторию. Но эти моменты были столь редкими.
Движение снова застопорилось. Пьер, как загипнотизированный, уставился на длинную вереницу машин, едущих в противоположную сторону. Снова сигнал клаксона, снова призыв стряхнуть с себя задумчивость. Пьер вздохнул. Он всю жизнь был прагматиком и не позволял себе погружаться в размышления слишком глубоко. Теперь же время как будто застывало. В перерывах между приемами пациентов он смотрел в окно и мысленно уносился в небо, к плавно проплывающим облакам. Раньше ему не доводилось вот так отрешаться от реальности средь бела дня.
Пьер знал, что Алексис тоже ускользал через окно. Это не было бегством, хотя, пожалуй, все-таки было, пусть и воображаемым. Хотелось ли Алексису когда-нибудь по-настоящему уйти? Собрать вещи и сбежать из дома? Или ему было достаточно представлять это себе? Он никогда не осмеливался отклониться слишком далеко от проторенных троп. Если не считать размолвок с отцом, который побуждал сына покинуть свой пузырь и хоть как-то притереться к окружающему миру, да перепалок с матерью, требовавшей, чтобы он прибрал в своей комнате, помог накрыть на стол или встал вовремя, Алексис был таким благоразумным. Безнадежно благоразумным. По крайней мере, до тех пор, пока не выбрал для себя самый страшный из всех коротких путей.
Пьер поднес руку к панели радиоприемника, замер на мгновение, а затем переключил станцию. Какой прок слушать дальше? На смену виолончели пришли веселые голоса, и Пьер перенесся в область спокойствия, где смерть сына (увы, совсем ненадолго) накрывал серый саван будничности.
Он устало выключил радио. Ноэми осеклась в тот же миг, когда зазвучала виолончельная сюита; в салоне стояло молчание. Воздух румянился розоватыми полосками, небо готовилось к надвигающейся ночи. Пьеру вдруг почудилось, что он катится по песку.