Спи, мой мальчик
* * *В детстве Алексиса были легкие шорохи вокруг дома, ленивые воскресенья, окутанные осенним туманом, утренние часы, белые от снега. Была жизнь — спокойная, долгая, неделимая. Были вечера, которые затягивались до поздней ночи, убаюкиваемой скрипом смычка и стуком посуды. Это было бесконечно. Это был бесконечный мир. Жизнь сжимала его в своих объятиях на пороге, когда на дом опускалась вечерняя свежесть, когда оранжеватое зимнее солнце клонилось к закату. Он различал бормотание ветра, цепляющегося за электрические провода, чувствовал ритмы праздников и долгих летних дней. Это был просто мир, мир с привычным небом, мир с ласковым солнцем, с теплыми ливнями. Мир, полный хаоса, безусловно, но искренний, но понятный. Первый снег смывал серость. Мать смешила его. Отец занимался с ним. Все шло по заведенному порядку.
В те времена, раздумывая о своей смерти, он начинал тревожиться при мысли, что он, Алексис Виньо, может перестать быть частью мира. Что мать больше не позовет его к столу. Что его справку об успеваемости больше никому не вручат. Что преподаватель музыки станет принимать вместо него другого ученика. Что его одежду раздадут бедным. Что его игрушки будут пылиться.
Теперь, лежа в могиле, он воспринимал все иначе. Теперь он куда сильнее боялся потерять ощущение дождевых капель, стекающих по волосам, белизну гор, соленый вкус страхов. Исчезало все. Его будущее, его профессия, дети, которых у него никогда не будет, обещания грядущего, тридцатилетний мужчина, которым он никогда не будет, старик, с которым не познакомится никто, даже он сам. Он станет скоропостижно скончавшимся молодым дядюшкой, которого дети Ноэми будут знать только по фотографии на каминной полке. И это была не самая худшая утрата. А вот смех Жюльет в день летнего солнцестояния… Жар солнца на ее коже медного оттенка… Шелковистость волос его младшей сестренки… От мысли, что он потерял все это, Алексис был готов биться головой о деревянную крышку своего гроба.
Его глазные яблоки начинали расслаиваться. Он инстинктивно понимал, что стоит ему только пошевелиться, как тело обратится в прах. Даже и пробовать нечего. Это состояние мумии сводило его с ума, но он опасался, что любое движение, пусть самое слабое, обернется бедой для его скелета, ставшего таким рассыпчатым. Поэтому он почти не позволял себе шевелиться — внутренне, разумеется. Если последние преграды разрушатся, если эта гниющая нить, которая соединяет его с землей, порвется, что от него останется? Куда он пойдет? Не лучше ли уцепиться за эту призрачную клетушку, которая составляет его существование, пусть жалкое, но все-таки в нынешнем положении он еще хоть как-то присутствует в надземном мире, сохраняет хоть какие-то остатки сознания?
Как бы ему хотелось пожить еще. И почему только он не пользовался каждой возможностью, когда у него было тело?.. Когда он был телом. Он подавил вздох, и перед его внутренним взором забегали точки. Желание пошевелиться становилось нестерпимым. Желание следить за движением цветных пятнышек, пуститься в пляс. Он мысленно морщился, вспоминая ощущение земли под ногтями. Есть ли смысл в том, чтобы упорствовать, принуждать себя, или же проще сдаться? Он перебирал в памяти вопросы, которые кажутся живым людям жизненно важными, и улыбался. Насколько более жизненно важными они были здесь, и насколько более отчаянным было здесь чувство бессилия. Наверху, по крайней мере, если человек в чем-то сомневается, он может встать и пойти, побежать, закричать, рассмеяться. Здесь же не было ничего, кроме вечного движения по кругу, мысли проходили мимо, появлялись снова, не уводя его ни в какое другое пространство. Если бы он только мог поведать об этом состоянии Жюльет, он рассказывал бы всю ночь напролет, пока она не предложила бы ему прополоскать мозг бутылочкой хорошего пива. Жюльет всегда была куда более приземленной натурой, чем он. А вот поди ж ты, кого из них можно назвать «более приземленным» здесь и теперь? Здесь и теперь Алексису хотелось ощущать свежий и горький вкус солода на языке, а не мучиться от постоянной сухости в глотке, издробленной камнями. Он снова принялся следить взглядом за пятнами и точками, чем-то напоминающими снежинки.
2
Все началось одним серым утром. Хмурым и дождливым сентябрьским утром, мрачным и тусклым. Банальным, без всяких вспышек, которые знаменовали бы собой начало или конец истории. Этой истории, которой Алексис никогда и никому не расскажет. Этой личной пьесы, о которой он никогда не обмолвится ни словом, этой растущей тревоги, которая завладевает им, этого секрета, этого стыда. Он унесет все трепетания сердца под своими запечатанными губами, под своей рубашкой, слишком тонкой для нынешнего сезона. Но до этого еще далеко, до его смерти еще почти два года, еще ничего не начиналось. Сам Алексис еще ничего не знает ни о том, чем наполнится его жизнь в предстоящие месяцы, ни о трещинах, которые будут расползаться по его юношеской коже. Звонит будильник, и вместе с этим звоном в голову вливается новый поток сведений, потому что Алексис старается быть в курсе мировых новостей.
Он встает, принимает душ. Варит кофе, толкаясь в общей кухне, греет ломоть хлеба в микроволновке, к стенкам которой присохли остатки пиццы. Отодвигает немытую посуду, чтобы освободить себе угол стола, где можно проглотить завтрак. Смахнув с подоконника холодные окурки, открывает окно, и в нос ему тотчас ударяет запах помета голубей, которые гнездятся во дворе. Вскоре он берет куртку и рюкзак и уходит.
Снаружи накрапывает грязно-серая морось. Алексис запахивает куртку поплотнее. Он подрагивает, как это сентябрьское небо, охваченный смесью возбуждения и страха. Перешагивает через развороченные урны у подъезда. Моросящий дождь усиливается, и все начинает сочиться водой — волосы Алексиса, лопнувшие мешки, голубиный помет.
По пути он встречает старика, который выгуливает собаку, встречает даму, которая что-то напевает (фальшиво), держа в руке стаканчик; наконец он приближается к учебным корпусам, к толпам спешащих студентов, которые, как и он сам, направляются на первые в этом учебном году занятия. Минует огороженную площадку, где перекрикиваются дети в капюшонах, пытается вспомнить дорогу, которой шел накануне. Налево? За школой направо? Алексис блуждает по лабиринту улиц, сердце стучит все быстрее. Он не хочет опоздать, это его первая лекция в университете; аудитория, конечно же, будет набита битком, а он пока никого не знает. Как назло, аккумулятор смартфона разрядился до нуля. Придется выпутываться самому.
Послонявшись по незнакомым мокрым улицам, Алексис добирается до юридического факультета; с начала лекции прошло уже полчаса. Он гадает, стоит ли вообще туда идти. Капли дождя, стекающие по шее под ворот куртки, побуждают укрыться в здании. Шум голосов за спиной вынуждает машинально продолжать путь. Алексис идет по главному коридору и оказывается у подножия лестницы, где видит стрелку-указатель «Аудитория „Токвиль“» [5]. Уф, вот она где. Он взлетает по лестнице через две ступеньки. Запыхавшийся, уверенный, что попадет в аудиторию через дальнюю дверь, он толкает плечом тяжелые створки, входит и оказывается в трех метрах от кафедры, на виду у трех сотен студентов. Он замирает на месте, чувствуя себя в ловушке. Лектор прерывает свой доклад. Медленно поворачивается к Алексису, пронзая его взглядом синих, как язык ледника, глаз. Его лицо обрамлено бородой и длинными черными волосами, он излучает спокойную, неотвратимую силу. Алексис начинает пятиться к двери.
— Прошу, молодой человек, входите. Не бойтесь, вас тут не съедят.
Аудиторию оглашает смех трехсот первокурсников. Алексис делает несколько шагов под обстрелом взглядов, преодолевает несколько метров, которые отделяют его от первого ряда, подходит к свободному месту и поднимает крышку откидного стола как можно тише, чтобы тот не скрипел. Прищемив палец в металлическом пазу, закусывает губу, кладет рюкзак на пол и поспешно садится. Вытаскивает свой ноутбук в абсолютной тишине ожидания, заданной преподавателем и подхваченной тремястами студентами.