Олива Денаро
– Это ему хуже, он ведь в тюрьму сядет! – возражает она, вскидывая вверх руку, за которую так крепко меня держит, будто я соревнования выиграла.
– В какую ещё тюрьму? У кого деньги, тот невинен как младенец. Знаешь, какие у его отца связи? – я, с трудом высвободившись из её хватки, прикрываю рукой глаза. – И старшина прав: мне тогда лестно было, я себя первой красавицей на всём белом свете чувствовала. Тщеславие – порождение...
– Значит, он на тебя смотрел, и ты чувствовала себя красавицей? А сейчас?
– Мерзко.
– И почему же?
– Всё, хватит, – я зажимаю уши. – Хватит! Не хотела я того, что он сделал!
– Так в том-то и дело, Олива: ты этого не хотела! Одно дело – глядеть, и совсем другое – брать кого-то силой. Ты ведь девушка, а не курица в загоне! Помнишь тот вечер, когда я принесла фотографии? Ты ещё кур прочь гнала, кричала им: «Кыш, кыш», – а они только молча пятились, чтобы в клетку вернуться! Хочешь их примеру последовать?
– Нет больше тех фотографий, и девчонки той нет, поймёшь ты наконец? – кричу я ей в лицо, вспомнив свой разорённый тайник. – Может, я и курица, но ты... ты ослицу переупрямишь!
– Кто, я? Я? – Лилиана, надувшись, скрещивает на груди руки, потом, уперши́сь в подлокотники, встаёт с кресла. Если она выйдет из комнаты, я останусь совсем одна.
– И-а! – реву я, скорчив рожу. Лилиана растерянно замирает. – Иа-иа! –повторяю я, встав посреди кровати на четвереньки. Она в замешательстве снова опускается в кресло. – Иа-иа-иа! – взревев ещё раз, я ковыляю к ней, по-ослиному мотая головой, и вижу в её взгляде неуверенность. Потом она резко отшатывается, будто я могу укусить. Тогда – иа-иа-иа-иа! – я вскакиваю с кровати и, натянув простыню на голову, принимаюсь скакать по комнате.
Лилиана, ухмыльнувшись, тоже вскакивает на ноги, хватает другую простыню, стаскивает с матраса и накидывает себе на плечи.
– Если я ослица, то ты трусливая овца: бе-е-е-е-е-е-е!
– А ты... А ты только и умеешь, что как лягушка квакать: ква-ква, ква-ква, ква-ква!
– Мууууу, – хохоча, гонится за мной Лилиана.
– Кулдык-кулдык, – отвечаю я, нахлобучив ей на голову подушку.
Мы носимся друг за другом по комнате, перебирая голоса всех зверей мира. Потом Лилиана вдруг вскидывает вверх кулак и провозглашает:
– Свобода, свобода: рано или поздно её добьётся каждое животное!
И мы, размахивая руками и скандируя этот лозунг, начинаем маршировать по комнате, пока, утомившись, не прыгаем с разбега на кровать и не валимся на голый матрас.
Слышны торопливые шаги, дверь распахивается, и мать обнаруживает нас запутавшимися в простынях.
– Это что же здесь происходит? Неужто зоосад открыли? – она всплёскивает руками, смотрит на меня и, довольно кивнув, понижает голос: – Выглядишь получше, Оли. А теперь давай-ка успокаивайся, там кое-кто хочет с тобой словечком перемолвиться.
53.
В нашей кухне Кало кажется ещё тщедушнее, чем на собрании в сарае для рыболовных сетей: будто у него разом все кости усохли. Меланхолично стянув очки, он протирает их платком, который достаёт из кармана брюк. Через стол на него глядят мои родители, но Козимино с ними нет.
– Рад видеть тебя в добром здравии, – говорит Кало своим тоненьким голоском. – Лилиана каждый день к тебе заходила узнать, не спал ли жар.
– Простите, что заставила беспокоиться, – отвечаю я, косясь на подругу, поддёргивающую повыше края выреза.
– Ты должна знать, что не одинока. Нас, Олива, может, и немного, но, если нужно, мы приходим друг другу на помощь.
Я сразу вспоминаю взгляды, провожавшие нас, когда мы шли через залитую солнцем площадь, и прикусываю нижнюю губу.
– Я как раз говорил твоим родителям, что, будучи в последний раз в Неаполе на партийном съезде, имел счастье познакомиться с товарищем, которая курирует женские вопросы...
– Для этого у Оливы мама есть, – грубо перебивает мать.
– О, разумеется, в этом и сомнений быть не может, – мягко отвечает он. – Я лишь прошу вас оказать мне любезность пару минут меня послушать, а потом сможете высказать все свои самые отчаянные соображения.
Она заламывает руки и, отвернувшись, глядит в окно на заросший огород.
– Итак, прежде чем нанести вам визит, я взял на себя смелость связаться с этой женщиной, товарищем Маддаленой Крискуоло, так её зовут, и объяснить ей суть вашего дела. Она, в свою очередь, заверила меня, что поможет вам найти адвоката, специализирующегося в нужной области.
– Послушай, Антонино, – вмешивается отец. – Спасибо, что проявил заинтересованность, но, сам видишь, сию минуту денег у нас на это нет.
– Об этом не беспокойся, Сальво, – отвечает Кало и, убедившись наконец, что линзы чистые, столь же меланхолично водружает очки на нос. – Платить ничего не придётся.
– Так значит, этот синьор чего другого от нас захочет, – подозрительно замечает мать. – Иначе зачем бы ему утруждаться, стараясь забесплатно?
– Да потому что он за правду стоит.
– На голой правде далеко не уедешь, – вздыхая, возражает мать.
Только Кало и глазом не ведёт: совсем как на собраниях, когда, почёсывая редкую поросль на подбородке, молча выслушивал мнение каждого.
– Девушек, у которых хватает смелости заявить о пережитом насилии, крайне мало, и знаете, что тому виной? Страх, стыд, невежество! Многие считают, что нужно любой ценой избежать скандала, и вместо того, чтобы осудить насильника, обрекают собственную дочь до самой смерти терпеть брак со собственным мучителем. Другие и вовсе подстерегут похитителя, понаделают ему при помощи ружья дырок в голове, после чего их ненадолго отправят за решётку, а затем снова выпустят на свободу, поскольку мотивом преступления, видите ли, была попранная честь их дочери! Эти законы – порождение прежнего образа мыслей, они годились для наших бабушек и дедушек, но никак не для наших дочерей. Правду говорят: от одного ореха в мешке шуму не будет, но если орехов много... Иначе ситуацию не изменить.
– Синьор Кало! – перебивает мать, окончательно потеряв терпение. – Давайте начистоту: я и шума-то никакого устраивать не хочу, не то что собственную дочь отправлять сражаться за всяких там других прочих. Да и потом, старшина Витале яснее ясного нам объяснил, что закон...
– Как, скажи мне, Амалия, нынче семьи живут? Детишек, будто хлеб, заделывают: вода, дрожжи да мука. Когда слепятся, тогда слепятся. А если кто не может себе детей позволить, тогда что? Аборт придётся женщине делать. Но Церковь говорит, мол, это грех, закон говорит – преступление, вот она и бежит тайком к повитухе, и сколько уж раз бывало, что домой больше не возвращается – помирает от инфекции или кровотечения. Ну, а если у мужа с женой отношения не ладятся? Только и остаётся, что под одной крышей жить, в скорби смертной, в обмане и увёртках. Я сам немало прекрасных отцов знаю, кто по две-три семьи содержит. Вот и с убийствами из соображений чести, и с браком «в качестве компенсации» всё точно так же: Уголовный кодекс не против, но как по-твоему, справедлив такой закон?
– И нам, значит, эти несправедливые законы исправлять? Так, Кало? – переспрашивает мать. – След бы политиков занять, да у них, как говорится, головы любятся, а хвосты лаются. К нам с их горних высей ещё никогда ничего хорошего не долетало. Или, может, я, невежественная женщина, чего не знаю?
– Но свою-то дочь вы знаете! – Лилиана подходит ближе, садится рядом со мной на лавку. – Времена уже не те, что раньше, и мы, молодёжь, не такие, как вы: мы не хотим мириться с тем, что, как нам говорят, испокон веков заведено. В одиночку никому из нас даже своей жизни не исправить, зато вместе мы можем изменить целый мир!
Мать не отвечает, только глядит на неё, как на девчонку несмышлёную: буквы в книжке читает, а слов не понимает. Кажется, все на миг замирают, не зная, что ещё сказать, но тут повисшее молчание нарушает отцовский голос: