Костяной
– Вижу, у вас тут дела, – сказал Данце. – До встречи.
Я слышал, как он ушел, его тихие шаги сразу потонули в шуме дождя. Я так и не взглянул на него.
Я развязал мокрую от крови веревку и надел на шею. Беллатристе склонилась ко мне, и ее маленькие руки затянули новый узел на месте разреза.
– За тобой долг, Джером.
– За мной долг, Беллатристе Ранд.
Проклятая петля снова, как сотню раз до того, сжала мне шею, практически ее не касаясь.
Какое-то время я смотрел, как Беллатристе, спешившись, возилась возле Хенн. Долг, который лишь умножился после всех моих усилий, давил на горло. Дождь падал прямыми струями, последние отблески пожара таяли в темноте, и совсем скоро темная ночь окутала и меня, и охотницу, и колдунью.
Ёлка
Снег шел какой-то липкий и цепкий, будто с неба падали бесконечные мелкие пауки. Так и казалось, что случайная снежинка шевельнется да и поползет вверх. А то и не одна.
Ветер тоскливо, совсем уже по-зимнему выл в расселинах и между стволов.
Сапоги были тяжелы, как сама жизнь. Твердые, несносимые, из кожи быка – теперь-то быков уже не осталось, – и неподъемные. Ноги болели. А идти было еще далеко. Наверное, далеко. Знать бы точно.
Ёлка поправила топор за поясом, стерла с лица подтаявший снег. Солнце тяжело вскарабкалось наверх и, перевалившись через пик, сползало в мягкие снеговые тучи. В разрывах виднелось ослепительно-голубое небо, но тучи душили его, заминали, разрастались, словно тесто в небесной кадке. Ледяной ветер доносил из леса резкий свист. Ёлка не могла понять, скрип дерева это, крик птицы или еще чего.
Корабль, говорили, пристал к старым верфям вчера. Ёлка спала – зимой она ложилась рано – и не видела, как зажигали огни. Ждали моряков скоро, к самому Рождеству, и нужно было встретить их честь по чести. Корабли нечасто приставали к их Берегу. Бабушка велела добыть елку да нарядить как положено, чтоб моряки не побрезговали в деревню зайти. Говорили, кто старые праздники не отмечает, к тем они не заглядывают.
Только вот елок вокруг не было, совсем. Не росли здесь елки. Только Ёлка.
Ее и отправили.
В лес соваться не хотелось, он на вид был такой, будто больше не выпустит. Ёлка поежилась устало. Понятно, что идти ей, куда деваться, не бабушка же пойдет, да и никто из стариков. Наверное, они не смогли бы выйти и за околицу, по крайней мере Ёлка не помнила такого. Только смутно-смутно, неярко, но тепло, как отсвет последнего луча на жухлой осенней листве, вспоминала иногда прошлые, хорошие дни, когда родители и соседи еще были здоровы, когда она играла с другими детьми, да и бабушка была другой.
По крайней мере, не такой толстой?.. Ёлка пыталась вспомнить, почему то время в ее голове так отличается от этого, но зимняя дурноватая дремота не давала думать, не отпускала до конца даже в холодном лесу. Чесался затылок, то место, где шея переходит в голову. Ёлка задумчиво потерла его через жесткий холщовый капюшон.
Когда это было – то призрачное, другое, светлое?.. Здесь, на Берегу, по эту сторону Синего моря, жизнь всегда была трудной. Их край обозначали на картах совсем иначе, но они, местные, потомки первых поселенцев, так и привыкли звать его Берегом, хотя больше никогда не отчаливали от него, разобрав истрепанные корабли на материал для строительства – кто домов, а кто хижин. Здешние деревья трудно было рубить, от кроваво-ржавой смолы шел едкий соленый запах, пилы вязли, а доски приходилось сушить по два-три долгих года на скудном солнце или на лютом морозе. Второй случался чаще.
Ёлка вошла под сень серо-зеленого, разлинованного рыжим леса, вспоминая, как бабушка рассказывала ей про дубы. За селом была целая дубовая роща, выращенная из желудей, что они привезли из-за моря. Были осины, липы и липовый мед – Ёлка считала рассказы о нем сказками для детей, – были яблони. Вот в них Ёлка могла поверить. Когда-то бабушка угощала ее старыми сморщенными коричневыми дольками с запахом горячего, яркого лета, которое она никогда не видела, но могла представить. Это сушеные яблоки, говорила бабушка. Мама улыбалась, глядя на Ёлку. Не лежала. Ёлка плохо помнила маму не лежащей, а бабушку – не суровой и ледяной. Но помнила. Если бы не помнила, может, ей бы легче жилось.
«Леночка», – говорила мама. Это яркое и забытое воспоминание, горячее и нежное, так поразило ее, что она остановилась и замерла, сжав топор тонкими пальцами, синими от холода.
Постояла да пошла дальше.
* * *Мало-помалу небо перестало быть видно, ветви наверху сплелись в ребристый полог, даже листопад тут не достигал земли, шапками оставаясь и разлагаясь на переплетениях ветвей. Листья протекут только к весне, когда окончательно сгниют, превратятся в слизь. Тогда они упадут на землю, и корни впитают их. А измочаленные невесомые жилки развеет весенний ветер, мокрый, острый и злой, как нож для мяса.
Тут кое-где росли и другие, привычные деревья, но старый лес задавил их, выгнал из себя, как чужаков, которые так и не прижились. Ёлка прошла хилый мертвый осинник, высмотрела полдюжины ярких желтых листиков, не больше. Деревца стояли голые, ломались и падали, стоило тронуть.
Раньше в лесу водились хотя бы измельчавшие совы и съедобные грибы, но грибы выродились в какие-то круглые жесткие пуговицы, вцеплявшиеся в корни дерев намертво, а сов уже несколько лет никто не видел. Последние привычные птицы, из тех, что прибыли сюда на кораблях вместе с кошками, на случай если понадобится истреблять каких-нибудь местных грызунов, куда-то пропали. Может, подумала Ёлка, сделались совсем маленькими. И спрятались под кору.
Грызунов на Берегу так и не нашлось.
Ёлка устала. Сапоги натерли ноги. Шагать стало трудно. Начались валуны – хороший знак. Елки растут где-то у самых скал, за ручьем. Нужно идти туда, где камни становятся все больше, правильно?
Лес молчал. Даже резкий свист стих, остались перестук капель да рваный скрежет сплетенных ветвей и стволов друг о друга.
Традиции важны, говорила бабушка. Принеси елку, и я позволю тебе увидеть маму. А с пустыми руками лучше и не приходи.
Может, подумала Ёлка внезапно, я и не возвращалась бы, да только куда идти? К верфям? Далеко. В другие деревни? Ёлка не имела представления, где они. Их старики не любили чужих людей, держались особо. Были ли у них когда-нибудь гости?.. В том году, в этом?.. Наверное. Правда, вспомнить толком не получалось.
Впереди блеснула вода. Значит, правильно, значит, ручей где-то там.
Как давно она видела мать?.. Ёлка задумалась. Привычная чуть болезненная давящая тяжесть в голове начала испаряться.
Хрустнуло под ногой, и Ёлка увидела, что давно шагает не по валунам и веткам. Камень провалился под сапогом, она какое-то время непонимающе смотрела на это, а потом сообразила. Голова. Костяное нутро человеческой головы, череп. Затянутые волнами зеленого мха, вокруг черного зеркала озерца лежали черепа, некоторые с проломленными затылками или лбами. Залитые зеленой стоячей водой, залипшие паутиной, затекшие старой листвяной гнилью, поросшие серыми трубочкми мха, они казались мохнатыми башками неведомых существ. Ёлка подумала, что вот сейчас они повернутся к ней как один, разлипнутся с влажным всхлипом в темноте скользкие белые глаза, и… что она будет делать? Кричать, пока не разорвется горло и она не умрет?
Жуткий ледяной страх отогнал дрему. Ёлка хотела потрогать шею ниже затылка – там, где, как ей казалось, живет ее сонная тупая дремота, привычная тяжесть головы и куда теперь вонзился ужас, – и отчего-то забоялась. Не стала.
Впрочем, она же не кричала, когда…
А когда что? Ёлка не могла вспомнить. Все дни были такими одинаковыми.
Бабушка ведь знала, а отправила меня одну в лес, со злостью и страхом подумала она.
Когда-то бабушка была другой.
Не такой огромной.
Когда за бабушкой еще не тянулись черные нити.