Мурена
— Так и что?
— Так вот, он заявил, что будет есть у себя в комнате. Передай-ка мне расческу. И я подумала, что он не хочет есть из тарелки, словно собака.
Сильвия намазывает расческу брильянтином, пока в мозгу Мари формируется облик Франсуа, склонившегося над тарелкой.
— Ну и что?
— Да то. Я не видела.
— Здорово!
Сильвия проводит расческой, усмиряя непокорные кудри Мари.
— Я подумала, что лучше, если вместо матери его кормить буду я. Это не так унизительно.
— Но ты… Ты тоже в некотором смысле инвалид.
— Да, поэтому ему нечего особо меня стесняться.
Сильвия приставляет зеркало к затылку Мари:
— Ну как, нормально? Теперь давай ты.
Сильвия садится на стул. Мари принимается расчесывать ей волосы.
— Так и что он сказал?
— Погоди, я еще не закончила. Ведь с вилкой-то как вышло — я же не из пустой вежливости предложила кормить его. Тут вот в чем дело: с самого моего рождения Франсуа решил, что я имею право абсолютно на все, что мне запрещают взрослые из-за слабого сердца. Он постоянно занимался мной; мы лазали по лестницам, по холмам и горам, залезали на башни собора Парижской Богоматери и Сакре-Кёр, на самый верх саночных трасс в Савойе — все в снегу, ужас! — а еще он сажал меня на багажник велосипеда, и мы скатывались по склону Бют-Шомона, а еще он возил меня в Булонский лес: Франсуа садился на весла, я даже ног не мочила; там на озере есть остров, где живут лебеди, и я гладила маленьких лебедят. А потом он еще убедил родителей разрешить мне пойти в танцевальную школу; они боялись, что будут проблемы с сердцем, но он — ты представляешь? — уломал их, он клялся, что все будет в порядке. Он научил меня вырезать по дереву, смазывать велосипедную цепь, менять шины. Ну да, я оглохла на одно ухо. Ну и что? А сколько он дал мне!
Мари кивает и легонько оттягивает волосы Сильвии назад.
— Так что я сама ему и предложила. Говорю: давай хотя бы попробуем, а то есть одному в комнате как-то грустно… Ну, во всяком случае, мне так кажется… Эй, Мари, не спи там, мы же опоздаем!.. И я еще подумала: прежде всего, здесь нет ничего особенного — я ем, и он ест, я подношу вилку к своему рту и подношу его вилку к его рту; главное — не зацикливаться, а то раньше все аж замирали и сидели, словно аршин проглотив… Ну вот, я и подумала, что если делать, как будто все так и должно быть, ну, с шуточками, смешочками — как раньше, — то скоро все будут обращать на это внимания не более, чем на муху на потолке.
— На муху?
— Ну да, не более того.
— А…
Сильвия изображает:
— Вот я режу мясо, ем, отрезаю для него кусок — он тоже ест; я рассказываю, как мы вместе с Сесиль готовились к ярмарке — ну там цветы делали из крепона, звездочки отливали в формочках, а потом вырядили ее брата в фею, потому что он единственный ростом метр тридцать и лучше всех подходил для подгонки костюмов; ну, мы посмеялись, навязали на него ленточек, понавешали всяких ожерелий, а бедный Пьер как увидел себя в зеркале, так и разревелся… Еще потуже затяни… Вот. Я быстро вытерла ему рот, нормально, а не так, как делает мама, словно хочет стереть ему губы. Услышав про Пьера, мама очень смеялась, а я собрала с тарелки Франсуа соус; а папа стал спрашивать, можно ли будет разместить на ярмарке выставочный стенд; и все получилось, Франсуа смотрел то на одного, то на другого, и глазами вот так… — Сильвия вертит головой направо и налево, изображая брата.
— Не вертись, я тебя так никогда не причешу!
— …ему тоже было интересно; и он еще сказал, что мясо получилось очень даже вкусным. Короче, моя идея сработала… Так, теперь давай шпильки…
Она не рассказывает о вчерашнем неприятном эпизоде, когда Франсуа отказался поехать на пикник в Венсенский лес, на озеро. В ателье стояла адская духота, было очень жарко, а наверху еще хуже, а над асфальтом стояло марево. Так что они приготовили корзинку, взяли бутылки с водой, скатерть, купили черешню, сосиски и даже прихватили остатки засохшего хлеба, чтобы покормить уток. Сильвия была уверена, что брат не захочет поехать, и он действительно отказался. Он стоял у себя в комнате перед окном, курил при помощи штатива, что смастерил ему Виктор, и сказал: «Нет, не хочу, не поеду». Тогда отец предложил вызвать такси, если Франсуа стесняется ехать в метро или на автобусе. Но Франсуа, не оборачиваясь, повторил: «Нет!» Ма сказала, что она в таком случае тоже не поедет. Отец спросил: «Почему?» — «А как я могу оставить его одного? — отрезала мама. — Ведь должен же кто-то покормить его! Так что отправляйся вместе с Сильвией, а я остаюсь». Но Робер сказал, что они поедут втроем, и взял Ма за руку. Ма высвободилась: «Нет, Робер, — сказала она, — ты поедешь без нас». Сильвия смотрела в спину брату, а тот все так же стоял, курил и был совершенно безучастен.
— Джейн, я жду тебя внизу, — произнес отец, и на лестнице послышались его удаляющиеся шаги.
— Франсуа, ты уверен? — тихо произнесла мама. — Мы ненадолго, скоро вернемся…
— Нет.
Ма пошла вниз, и Сильвия за ней. Отец сказал: «Ну что, поехали?» Но Ма снова повторила, что остается дома. Тогда отец приблизился, почти касаясь ее лбом, носом, губами, ледяной россыпью звякнули слова (Сильвия никак не могла понять, что хочет сделать папа: поцеловать или укусить Ма), и придушенным шепотом сказал: «Франсуа имеет полное право не ездить на пикники, вправе оставаться один, возможно, именно это ему сейчас как раз и нужно, понимаешь, Джейн? Это не означает, что он казнит себя; ты тоже имеешь право быть чем-то большим, кем-то другим, а не только лишь его матерью, кстати, для Сильвии ты тоже мать — смотри, она сейчас в обморок от этой жары свалится! Кроме того, ты жена — для меня». «Черт! — думает Сильвия. Я все же не совсем глухая!» — и идет на кухню, отрезает несколько кусков эмменталя, кладет на тарелку пирожное, яблоко, поднимается в комнату к брату и говорит, надеясь, что все будет хорошо:
— Вот, держи. Перекинемся вечером в картишки?
Я та, кто тайно ступает впереди него, раздвигает перед ним преграды, расчищает путь от камней и терний; кто иссушает промоины, засыпает колеи, сглаживает неровности, мостит для него дорогу, чтобы он уверенно ступал по ней; я та, кто незаметно опережает каждый его шаг, чтобы он не оступился, чтобы спокойно двигался дальше, не чувствуя тяжести жизни — а как же иначе? — увидев воочию, чего это стоит, он может отказаться от следующего шага… Мой малыш… Я — невидимая рука, которая каждый вечер заводит его будильник, а утром ставит на блюдечко свечу, и та будет гореть до вечера, растекаясь в вязкой лужице парафина, а на следующий день волшебным образом загорится снова — а как же иначе он будет прикуривать свои сигареты? У него всегда чистая пепельница, всегда полная коробка «Голуаз», и фильтрами обязательно кверху, так что ему остается лишь ухватить их губами. Я застелила ванную ковриками, я устлала ими пол у его постели, чтобы он не поскользнулся на отполированных половицах или на мокром кафеле. Повсюду в доме, в каждой комнате, я расставила для него стаканы с водой и с соломинками, чтобы он всегда мог попить; я готовлю только его любимые блюда, а иначе он и вовсе откажется от еды… Мой маленький! Я пришиваю трусы к брюкам, и приходящая сиделка, которая подмывает его, всегда находит их в ванной выглаженными, сложенными аккуратной стопкой. Я слежу, чтобы банка с кольдкремом была всегда полна, она наносит его на плечи Франсуа перед тем, как надеть рубашку, и я снова отхожу в тень, как незримая добрая фея. Он не видит меня, но как только покидает комнату, я перестилаю его постель, разглаживаю простыни, взбиваю подушку, чтобы ему было удобно, чтобы не болел его затылок и не ныли раны. Я смахиваю пыль с его радиоприемника, каждый день ставлю в вазу тюльпаны, меняю воду. Я та, кто дежурил в коридоре больницы города V., ждал приговора — будет он жить или нет; я писала ему несколько слов на родном языке; я — Гипнос, я охраняю его ночной сон… Я все еще жду разрешения по другую сторону непроницаемой стены, но оно так и не приходит, я невидима для его взора, но я здесь, я действую…