Дорога перемен
На первый взгляд все верхние этажи Нокс-Билдинга выглядели одинаково. На каждом имелась просторная комната, залитая светом потолочных люминесцентных ламп и разделенная перегородками на проходы и кабинки. Голубоватые полупрозрачные перегородки, высотой по плечо, были из толстого, чуть рифленого стекла, отчего выходящим из лифта комната представала озером, в котором одни купальщики уплывали вдаль, другие бродили у бережка, третьи вдруг выскакивали на поверхность и вновь скрывались, но большинство нырнуло на дно, маяча размытыми пятнами розовых лиц. Однако впечатление озера быстро рассеивалось из-за чрезвычайной сухости воздуха — Фрэнк часто жаловался, что «от нее скоро лопнут глаза».
Несмотря на все свои жалобы, он признавался себе, что даже сама неуютность комнаты пробуждает в нем смутную радость. Фрэнк любил повторять, что после увольнения будет скучать по конторе — разумеется, по коллегам («Нет, правда, они весьма приличные ребята, во всяком случае некоторые»), — но в глубине души сознавал: домашнее чувство в нем вызывает сама комната на пятнадцатом этаже. За годы работы он разглядел в ней крохотные отличия от всех других помещений; она была не хуже и не лучше, а просто иная, потому что «его». Она была его ежедневной пыткой ярким светом и сухостью, его личным эталоном скуки. Комната научила его по-новому отмерять часы: скоро перерыв на кофе, скоро обед, скоро домой, и он привык ориентироваться по пустошам времени между этими удовольствиями, словно калека по приступам боли. Она стала его частью.
— Доброе утро, Фрэнк, — сказал Вине Лэтроп.
— Утро доброе, Фрэнк, — сказал Эд Смол.
— С добрым утром, мистер Уилер, — сказала Грейс Манкузо из отдела рыночных исследований.
Ноги сами знали, где поворот в проход под табличкой «Стимулирование сбыта», сколько шагов сделать после первых трех кабинок, чтобы еще раз свернуть и войти в четвертую; Фрэнк мог бы идти с закрытыми глазами.
— Привет!
Морин Груб, исполнявшая обязанности регистраторши, а также служившая в машбюро миссис Йоргенсен, слегка изогнулась, пропуская Фрэнка. В ее тоне слышались откровенное поощрение и кокетство, отчего захотелось ее обнять и куда-нибудь увести (в экспедиторскую? в грузовой лифт?), чтобы усадить к себе на колени, стянуть с нее роскошный голубой джемпер и смачно поцеловать сначала одну, а потом другую грудь.
Мысль об это приходила не впервые, и нынче разница была лишь в том, что одновременно подумалось: а почему нет?
Ноги привели его к кабинке, на пластиковой табличке которой значилось:
Дж. Р. Ордуэй
Ф. X. Уилер
Ухватившись за стеклянную перегородку, он притормозил и обернулся. Морин была уже в конце прохода; Фрэнк не спускал глаз с ее симпатичных ягодиц, игравших под фланелевой юбкой, пока она не скрылась за линией перегородок, сев за стол регистраторши.
Угомонись, сказал себе Фрэнк, такие вещи с лету не делаются. Пока что надо войти в отсек, поздороваться с Джеком, снять пальто и занять свое место. В кабинке, мгновенно отгородившись от всего за ее стенами, он присел на край стола, носком ботинка привычно выдвинул нижний ящик, чтобы служил опорой для ноги (за эти годы на боковине уже протерлась выемка), и тогда уж отдался плавной волне радости. Почему бы и нет?
Уже давно она всячески ему намекает. Вот этак изгибается в проходе, низко склоняется к его столу, передавая папку, и одаривает особой усмешкой, какую никогда не получают другие. А на той рождественской вечеринке (до сих пор не забылся вкус ее губ) она трепетала в его объятиях и шептала: «Ты милый!»
Так почему бы нет? Разумеется, не в экспедиторской или грузовом лифте, но, может быть, у нее есть квартира, которую она снимает вдвоем с подругой, и та уходит на весь день?
Джек Ордуэй что-то сказал, и Фрэнк, невольно отвлекшись, переспросил:
— Что?
Чье-либо иное вторжение в его раздумья ему бы не помешало — Фрэнк бы кивнул и ответил впопад, целиком оставаясь в мыслях о Морин. Но Джек — другое дело.
— Я говорю, нынче мне понадобится твоя помощь, Фрэнклин. Положение критическое. Я вполне серьезно, старина.
Со стороны казалось, что Джек, воплощенная сосредоточенность, изучает кипу машинописных листов на столе, и только знающий человек сразу бы понял, что его рука, якобы затеняющая глаза, на самом-то деле не дает голове упасть, а глаза его и вовсе закрыты. Худощавый и подтянутый, в сорок с лишним уже чуть поседевший, Джек обладал умным приятным лицом героя-любовника и принадлежал к той категории алкоголиков, чье спасение — в неисчерпаемой способности посмеяться над своим пороком. Он был душой конторы. Джека Ордуэя любили все. Нынче он был в своем английском костюме — том самом, который несколько лет назад, угрохав половину месячного жалованья, заказал у проезжего лондонского портного, том самом, у которого пуговицы на обшлагах действительно застегивались, а брюки с высоким поясом непременно требовали помочей, или «подтяжек», том самом, в котором его никогда не видели без свежего платочка, выглядывающего из нагрудного кармана, — однако его длинные тощие ноги, с детской неуклюжестью разбросанные под столом, имели самый жалкий американский вид. Они были упакованы в дешевые и сильно обшарпанные темно-апельсиновые башмаки, и причиной тремоло в голосе Джека стало лишь то, что он, пребывая в хватке сильнейшего похмелья, не мог завязать шнурки.
— Следующие два, может быть, три часа, — запинаясь, просипел Джек, — ты должен уведомлять меня о приближении Бэнди, оберегать от миссис Йоргенсен и заслонять от нескромных взоров, если я стану блевать. Вот до чего мне плохо.
В сжатом виде история жизни Джека Ордуэя стала маленькой легендой пятнадцатого этажа: все знали, что он женился на богатой невесте и жил на ее наследство, иссякшее перед самой войной, что с тех пор его деловая карьера неразрывно связана с Нокс-Билдинг и характеризуется почти безупречным бездельем в череде стеклянных кабинок. Даже в «Стимулировании сбыта», где никто, кроме старины Бэнди, начальника отдела, особо не усердствовал, Джек умудрился сохранить свою репутацию уникума. За исключением случаев, когда его мучило действительно тяжелое похмелье, Джек весь день посвящал трепу, повсюду вызывая маленькие взрывы хорового смеха; порой он заставлял сдержанно ухмыльнуться и самого Бэнди, а миссис Йоргенсен, утирая слезы, беспомощно билась в припадках визгливого хохота.
— Все это чокнутые друзья Салли, которые в субботу прилетели с побережья и упорно хотели поразвлечься, — бормотал Джек. — Не покажем ли мы им город? Конечно-конечно. Ведь это ее давнишние приятели, к тому же их карманы набиты баблом. Вот. Начали с обеда у Андре. Боже праведный! Ты в жизни не видел такого количества больших мартини! Да еще на каждого по паре стаканов какой-то слюнтяйской бурды… Я счет потерял… А что потом-то?.. Ах да, потом ничего не оставалось, как сидеть и накачиваться, пока не подоспеет время аперитива. Ну вот, оно подоспело…
Джек оставил рабочую позу, отпихнул от себя липовые бумаги и потихоньку откинулся на стуле, обеими руками придерживая голову. Затем он продолжил рассказ, посмеиваясь и шевеля головой в такт словам; Фрэнк слушал его, чувствуя к нему жалость и отвращение. Большинство похмельных историй Джека начинались с того, что с побережья, Багам или из Европы прилетели чокнутые денежные друзья, и центром веселья всегда была Салли — бывшая дебютантка, бездетная супруга, неугомонная игрунья. По крайней мере, такой она должна была представать в воображении слушателей пятнадцатого этажа; такой представлял ее и Фрэнк, а их квартира виделась ему декорацией из пьес Ноэля Кауарда,[14] но все до тех пор, пока Ордуэй не пригласил его к себе на стаканчик, и тогда оказалось, что Салли — толстая, морщинистая и вялая пожилая женщина, которая красит губы сердечком, как в дни своей юности. Она ошалело моталась по комнате с мебелью в сгнившей кожаной обивке, тусклым зеркалом и потемневшим серебром и каждый раз подвывала, произнося имя Джека, что свидетельствовало о его безоговорочной вине в их жизненном крахе, а потом возвела взгляд к потолку в шелушащейся побелке, словно призывая Бога покарать этого слабого, глупого человечка, которому она пожертвовала свою жизнь, а он отравил ее отношения с друзьями тем, что беспрестанно подсчитывал гроши, цеплялся за нуднейшую канцелярскую службу и притаскивал в дом угрюмых конторских крыс. Джек смущенно ерзал, отшучивался и называл ее «мамочка».