Моя Святая Земля (СИ)
— Что ж вы, добрые люди? — спросила принцесса, подходя. — Отнесите детей в тепло, пока они не накричали горячку, помогите, наконец, этой несчастной, укутайте женщин. Ваш долг оплачен.
Её голос снял столбняк, но, вместо того, чтобы идти по домам, большинство крестьян кинулись к ногам Джинеры. Принцесса накинула на плечи полуголой женщины с младенцем свой плащ, подбитый беличьим мехом, касалась чьих-то ледяных рук, совала в ладони медяки, вытирала горячие слёзы с холодных лиц, вдыхая запахи прелых овчин, пота, дыма и крови, слушая бессвязные благодарности и благословения — пока Витруф не сказал, кашлянув:
— Простите, ваше прекрасное высочество, но вам надо в тепло, пока вы не озябли совсем.
В носилках Джинере показалось жарко. Ей подали стакан горячего сбитня с мёдом, няня укутала ноги своей принцессы громадным пуховым платком, баронессы подложили подушки под её спину — и Зефир тут же запрыгнул на колени своей госпожи. Почёсывая шёлковое ухо собачки, Джинера задумчиво сказала:
— Мой государь и сюзерен — жестокосерд. Интересно, рассудочно жесток или глуп?
— Лучше бы глуп, сердечко моё, ваше высочество, — заметила няня.
— Да, наверное, — кивнула Джинера. — Лучше. Но не легче.
И потом Доротея читала вслух житие святой Оливии, нараспев, а Нона расчёсывала своей принцессе рыжие кудри — но Джинере всё равно было не успокоиться и не уснуть. Она думала о четырёх золотых недоимки, об озябших младенцах и старухе, попавшей под копыта.
И о короле.
Ведь на пути Джинеры встретилась всего-навсего одна из деревень Святой Земли, самого большого и могущественного государства Севера, где таких деревушек — сотни.
А младенцев и старух — тысячи.
IV
Ночь уже перевалила за середину — неживые твари уже шли по пятам и пялились вслед с бессильной злобой, когда Кирилл и Сэдрик увидали за деревьями пару тусклых огоньков. Пал мороз, с помутневшего неба сыпалась жёсткая снежная крупа, луна еле-еле мелькала в густой мути облаков — было очень холодно и очень темно. В этой тьме и слабые огоньки жилья виднелись издалека.
И обрадовали они Кирилла до восторга. Ему ужасно хотелось увидеть людей и войти в тепло; смущала только необходимость тревожить крестьян среди ночи — но Кирилл надеялся как-нибудь сгладить такую неловкость. Подарить что-нибудь. Или ещё что-то придумать.
Он ждал, когда залают собаки, но было удивительно тихо, только выл и гудел ветер в голых стволах. Какая-то хриплая шавка визгливо гавкнула пару раз и замолчала, словно испугавшись. Сиреневый луч фонаря скользнул по чёрным, словно закопчённым жердям плетня.
— Срань Господня! — ругнулся Сэдрик. — Пришли, брюхо адово…
— Что случилось? — спросил Кирилл, вглядываясь во мрак.
— Да что, — Сэдрик сплюнул. — Кузница тут была. А остались одни головешки, сгорела.
— Пожар был? — Кирилл направил вперёд луч фонаря.
Круг лилового света заплясал на чём-то чёрном и бесформенном. Наверное, это печь, подумал Кирилл. Или кузнечный горн… как выглядит кузнечный горн в сгоревшей кузнице? Бедный кузнец, у него опасная работа, он имеет дело с огнём, а кругом сухое дерево…
— Поджог был, — мрачно ответил Сэдрик. — Либо кузнец в бега подался, а своё жилище спалил, либо не расплатился с людоедами, что подати собирают — и это они спалили, а его угнали в каменоломни, камешек рубить для крепостей Алвина. В любом случае — поганые дела.
— Зачем же сборщикам податей жечь кузницу?
— Если не расплатился — так чтоб другим было неповадно. Ад, Эральд, ты смотри-смотри…
Кирилл медленно пошёл вперёд, светя фонариком на дорогу. В деревне почти не пахло живым; Кирилл чуял запахи старого навоза и злого холода, дымом тоже тянуло, но не так, как бывало на даче — не дровами, сгоревшими в печи, а куда сильней, тяжелее и жёстче. Горько. Пожарищем, подумал Кирилл. Пепелищем.
Они с Сэдриком прошли мимо двух мёртвых дворов с обугленными печами вместо изб. Третья изба, вроде, показалась целой. Кирилл подошёл ближе.
Убогость хибары поразила его даже в темноте. Покосившийся домишко размером чуть больше дачного сортира под Питером, крытый чем-то растрёпанным, выглядел совершенно безжизненным.
Сэдрик толкнул дверь — и дверь открылась. Из темноты пахнуло тошным и затхлым — и мёртвым холодом брошенного жилья. Кирилл посветил: крохотная комнатушка, на треть загромождённая печью, была пуста, словно вытряхнутая коробка, в окошки без стёкол и без всякой иной попытки утеплить жильё, врывался ледяной ночной ветер.
— Но ведь там, дальше, живут люди? — спросил Кирилл, холодея. — Вон там же горит окошко?
— Пойдём посмотрим, — мрачно откликнулся Сэдрик.
Особой надежды на что-то доброе в его тоне Кирилл не услышал.
Тусклый огонёк, который путники увидали издалека, теплился в оконце избы на окраине деревушки, неподалёку от кузницы. Еле живой жёлтый свет трепетал и подрагивал — то ли свеча, то ли лучина, подумал Кирилл. Но там кто-то есть, уже хорошо.
Ещё один огонёк горел выше крыш деревенских изб, на какой-то более сложной постройке. Кирилл решил, что это деревенская церквушка или часовня. После монастыря его туда не тянуло — и он решительно свернул к избушке.
Когда подошли, стало слышно усталое хныканье маленького ребёнка. Собак во дворе не водилось; хотя луч фонаря наткнулся на грубо сколоченную будку — будка оказалась необитаемой. Сама изба показалась Кириллу такой же крохотной и убогой, как и та, другая, брошенная.
Но дверь оказалась заперта изнутри, довольно условно — на какую-нибудь примитивную вертушку или крючок.
Кирилл постучал.
— Кого носит в такую пору? — тут же отозвался раздражённый голос пожилой женщины, совершенно не сонный, будто она нарочно ждала, когда кого-нибудь принесёт.
— Тётка, — окликнул Сэдрик, — пусти переночевать, отблагодарим.
Тётка задумалась — был слышен только тихий плач младенца. Прошла минута — и дверь приоткрылась.
— Много вас, таких, бродит, оглашенных, — буркнули из-за двери. — Живей заходите, не студите дом, чего встали-то?
Сэдрик пропустил Кирилла вперёд — и тот втиснулся в щель, мимо женщины, оказавшейся сгорбленной и укутанной в причудливое тряпьё старухой, в вонь какой-то кислятины, нечищеного сортира, старого дерева, печной гари и немытого человеческого тела.
Оказался в чудовищной тесноте, освещённой лучиной в рогульке над миской воды. Печь и тут занимала около трети жилого пространства, а половину оставшегося загромоздили грубый дощатый стол, две лавки и какая-то сложная конструкция из реек и натянутых нитей. К потолку у печи крепилась на кольце колыбель, а в ней хныкал тот самый младенец. Из тёмных углов, из-за печи, из-за механизма из реек, на Кирилла пристально смотрели несколько пар громадных, влажных и, кажется, испуганных глаз детей постарше — ему показалось, что детей ужасно много.
В избе было вовсе не так тепло, как Кирилл мечтал — чтобы не сказать, холодно. В печной трубе скулил и завывал ночной ветер. Кириллу вдруг стало жутко.
— Что, мессиры, не хоромы? — язвительно и, как померещилось Кириллу, почти весело спросила старуха. — Удачно вы попали, господа хорошие. Невестка помирает, да жива ещё — а внук пока пищит, в одной избе с покойником ночевать не придётся, коль оба до утра дотянут.
Сэдрик за спиной шмыгнул носом. Кирилл ощутил, как больно упало сердце.
— Что с ней? — спросил он сорвавшимся голосом. — С невесткой — что? И где она?
Ни кровати, ни чего-то, похожего на кровать, не было видно — да и не поместилось бы в тесноте крохотного жилища.
— На печи, — хмуро отозвалась старуха, больше не пытаясь язвить. — Горячка у ней.
Кирилл поднял глаза, но увидел на печи лишь глухую темноту. Младенец всхлипнул в колыбели.
— А почему малыш может до утра не дотянуть? — спросил он и тут же понял, почему. — Голодный?
— Где ему молока взять? — старуха покосилась недобро. — Хлеба нет. И дурёха эта, Ренна, помирает — так куда ему без матери? Всё равно не жилец. А я ей, дуре, говорила: травка такая есть… нет, родила, упрямая кобыла… ну, греха на нём нет, на ангельской душе…