Всё и сразу
– Что ты его любишь, – говорит Биби. – Вот что еще можно сказать отцу. – Она подстраивается под мой темп и ухитряется держать его от пьяцца Кавур до моста Тиберия. Потом сбивается, и я перехожу на обычный широкий шаг. Мы с ней завели привычку ходить от Ина Каза к морю через центр, а возвращаться парком.
– Хотелось сказать ему, что во мне есть кое-что и от него. – Мы входим в Борго Сан-Джулиано. – Кое-что из того, что он мне дал.
– Но ведь он и так это понимал.
– Почем мне знать, что он там себе понимал.
– Разумеется, понимал.
– Ну да, понимал, что я совершенно другой.
– Как и все дети.
– В плохом смысле, – ухмыляюсь я.
– В плохом?
– Ага. Яблочко, укатившееся от яблони.
Биби кутается в шарф:
– Давай, пошли.
Она ускоряет шаг, почти бежит, и я, пытаясь угнаться за ней, вдруг понимаю, что гнетущие мысли потихоньку улетучиваются, она это тоже чувствует и к концу Борго уже улыбается, довольная, что смогла разогнать мою хандру. Мы выходим к Площади на воде [43], где нет больше ни беседок, ни скамеек, лишь отражение моста Тиберия с его арками, которые выглядят сейчас наполовину утопленными цилиндрами. Морозный воздух сразу начинает щипать щеки, и Биби наконец сбавляет ход:
– Тем более что нам, девчонкам, как раз плохие парни и нравятся.
Не взглянуть на карты, перед тем как выйти из-за стола на вилле с тремя торчащими дымоходами в Ковиньяно: а вдруг там, как на блюдечке, оказались бы пара, две пары, тройка.
Поутру объявляется дон Паоло, укутанный, будто на Северный полюс: капюшон, перчатки, шарф натянут по самый нос, одни брови видны. Пригладив их, он давит на кнопку звонка и терпеливо ждет у ворот, под яростными порывами трамонтаны. Приглашаю его подняться, хотя дон Паоло явно предпочел бы пройтись. В конце концов он позволяет себя уговорить, заходит, некоторое время оттаивает. По коридору ступает на цыпочках, боясь наследить. Стягиваю с него куртку, разматываю шарф.
– Может, все-таки прогуляемся, Сандро?
– Проходи в гостиную.
Он упирается.
– Да проходи же!
В итоге мы осторожно протискиваемся вместе. Пока я достаю пакет с пластинками, оставленный ему в наследство, Гуччини и десяток других, дон Паоло топчется рядом. Пару минут он роется в них, выбирает, протягивает мне:
– Поставь-ка.
Это Джимми Фонтана. Послушно иду к проигрывателю и ставлю пластинку, хотя у родителей его «Мир» всегда заводили воскресным утром. Склонив головы, успеваем прослушать примерно три четверти песни, когда я поднимаю глаза и впервые в жизни вижу, что священник плачет.
Они познакомились 22 ноября 1970 года на танцах в Милано Мариттима. Катерина была с подружками, Нандо – с друзьями, но не успел он ее пригласить, как вечер подошел к концу.
Она уже собиралась уходить, а ему нужно было еще несколько минут, чтобы собраться с духом. Пришлось поторопиться – вскоре он, подойдя к диванчику, где она сидела, уже протягивал ей руку со словами: «Синьорина, могу я пригласить вас на танец?»
Я поставил 210 450 евро. Проиграл 122 470 евро.
Когда я просыпаюсь, небо подернуто дымкой, а на ветках покачивается хурма. Распахиваю окно и чувствую дыхание трамонтаны. В огороде потихоньку наносит песчаные дюны, побеги виноградной лозы торчат обугленными культяпками. Заварив чай, я стою у окна, ем сливовый пирог и смотрю, как Сабатини выгружает из своей «панды» мешки с землей. Достает их по одному, оттаскивает в глубину сада и складывает штабелем возле грядки с цветной капустой: на следующий день после похорон Сабатини сам вызвался проследить, чтобы мой огород не умер, пока не созреют помидоры. Рождественская иллюминация – тоже его рук дело: позавчера он развесил фонарики, белые – на смоковнице и акации, голубые – вокруг дровяного сарая и на трех гранатовых деревьях.
Достаю из шкафа толстовку, натягиваю поверх свитера, но согреться не могу. Надеваю куртку, проверяю, лежит ли в кармане шапка. Беру ключи и спускаюсь вниз, в гараж. Вдоль борта припаркованного «рено» стоят семь оставшихся коробок с пиджаками, свитерами и парадными рубашками. Рядом, на гладильной доске в постирочной, я сложил грязное белье. Забросив цветное, запускаю стиральную машинку, между отопительным котлом и ее холстами разворачиваю сушилку.
– Слушай, Нандо, не испортятся картины от такой жары?
– Да ты чего. – А сам каталогизировал их по годам и темам.
Вытаскиваю ближайший холст, отгибаю пленку: скрюченный можжевельник на пляже Пишинас. На одной из веток – разноцветные пятна: купальники и плавки, которые мы развешивали сушиться. Отставляю в сторонку, на шкафчик с красками, освобождая место за жестянкой с чернильницами, прямо под афишей Большого рождественского бала.
Распахнув двери гаража и ворота, вывожу «пятерку», закрываю гараж, ворота и вливаюсь в поток машин на виа Маджеллано, а потом дальше, по широкой дороге на юг. Чуть приоткрываю окно, вместо привычной солоноватой горечи трамонтана доносит запах горящих в полях костров.
Наконец я выбираюсь на объездную – узкую кишку, за которой уже нет города, одни только поля в ожидании заморозков, а вместе с ними и покоя; бессильное солнце, да еще люди и вещи, что с окончанием лета снова становятся собой. Потом съезжаю на шоссе и оставляю Римини позади: утро уже занялось и к тому времени, как я добираюсь до Монтескудо, потихоньку напитывается первозданной красотой.
Включаю радио, щелкаю станции, но нужной мне песни нигде нет. Это было что-то вроде игры, в которую мы играли втроем: каждый вслух называл исполнителя и пять раз подряд крутил ручку настройки в надежде его услышать. Однажды у нее получилось, но это ничего не значило, поскольку накануне Энрико Руджери победил в Сан-Ремо. Он, конечно, отказался засчитывать ей победу, да и я тоже.
В Монтескудо теплее, городок разделен надвое мощеной улицей, и я качу над обрывом до самой развилки, откуда дорога начинает карабкаться в гору. Поднявшись наверх, сворачиваю на грунтовку, идущую краем поля. Дом наполовину скрыт акациями и лещиной, фасад из розового камня, беленая крыша. После того как кто-то срезал колючую проволоку, он там еще табличку повесил, «Территория под наблюдением», и муляж камеры, чтобы отпугивать грабителей. Больше к нему не лезли, и он, бывало, этим хвастался, но всякий раз, проходя под камерой, весьма ненатурально задирал голову.
Распахиваю широкие ворота и паркуюсь там, где он по весне ставил стол. К нему ведь постоянно кто-то приезжал, дон Паоло, бывшие коллеги, но случалось поесть и в гордом одиночестве на веранде, глядя на далекую полоску Адриатики.
Спустившись по склону, я останавливаюсь у череды олив, в конце которой маячит одинокая вишня. Там, где заросли гуще, пять кустов лещины укутал плющ, покрывший своей драной мантией всю землю вокруг. Это единственное место, которое он не трогал, куда не заходил с вечным кусторезом. Она просила: пожалуйста, сохрани заодно лужайку с полевыми цветами. И он в самом деле надолго оставлял тот клин нетронутым, хотя под конец выкашивал и его.
Миную паутину плюща. Склон здесь образует ровную площадку: широкий прямоугольник, где они все думали поставить стол для пинг-понга. Но как-то раз принесли камень из разрушенной церкви, он взял долото, наждачку, она пририсовала глаза – получился каменный дикобраз.
Теперь он развернут в сторону изгороди и совсем ушел в землю, зрачки выцвели, спина снова заросла мхом. Рядом лягушка и вепрь, которого они называли зайцем, и семь других фигур, в том числе три новые, которые он добавил уже после ее смерти. Их легко узнать по отсутствию краски: последний – канюк с обрубленным клювом. Я утаптываю землю, выравнивая пятачок вокруг каждой фигуры, потом направляюсь к кадкам с дождевой водой. Беру ведро, тряпку, возвращаюсь к каменным зверюшкам, усаживаюсь на корточки и начинаю их мыть. Когда я заканчиваю, мокрые камни заметно темнеют.