Век Джойса
* Под сенью голой вершины Бен Балбена,На кладбище в Драмклиффе похоронен ЙитсЗдесь был священником его предокВ далекие времена, рядом стоит церковь,У дороги — древний крест.Никакого мрамора, никаких общепринятых фраз. —На известняке, добытом неподалеку,По его приказу, высечены слова:"Бросьте холодный взглядНа жизнь, на смерть.Всадник, следуй мимо!".Великий ирландский поэт Йитс, как и великий ирландский писатель Джойс, остро чувствовал свою связь с родной землей, придававшей ему силу, точно мифическому Антею. Его дружба с Дж. Сингом и Августой Грегори крепилась тем же — укорененностью в почве Слайго. В юбилейной лекции о Йитсе, прочитанной Т. С. Элиотом в 1940-м, один великий поэт говорил о другом: "Он был одним из тех немногих поэтов, чья история есть история их собственной эпохи, кто сам является частью общественной мысли, которая не может быть понята без них".
Ирландия не только дала мировой поэзии XX века Уильяма Батлера Йитса — в определенном смысле она его поэтом сделала. Йитс понимал это, отмечая преимущество ирландских писателей, живущих в обстановке исторического кризиса, "который вызывает к жизни литературу, так как вызывает страсть". Йитс открыл миру ирландскую поэзию, и на протяжении почти шести десятилетий она воспринималась под его знаком. Найденные им образы, звучание его голоса, брошенные фразы вошли в плоть Ирландской литературы в не меньшей степени, чем шекспировские — в литературу Англии. В плеяде Йитса, отца "Ирландского литературного возрождения", было много известных поэтов, но ни один не поднялся на соседнюю с ним ступень почетного пьедестала.
Мне было рукой подать до него в Риверсдейле;Я знал, что старик по-прежнему ежечасноВ поисках совершенства и в муках рожденьяСтихов, хотя каждое слово ему подвластно;Я видел, как его катают по саду в кресле,В мучительном ожидании рифмы, звучащейДля завершенья строфы. Я медлил, не кралсяК дому, к его кабинету, к стене его спальниВ нее по утрам он стучался, требуя чашкуЧая. Я был беспорточный бродяга, спавшийПод кустами, рассказ о Великой Холере, черныйИ скорбный, как Рафтери под растерзанным терном.По тропинкам Слайго я ездил на осликах — развеОн не слышал их в детстве, упрямых, как время,так жеРазве годы спустя в гостиной в Куле не слышал,Как от чародейства на леднике скисли сливки?Он сам рассказал, как смылись чрезмерно юркие,Когда Полоумная Джейн замарала юбки,И как почтенные подмастерья пальтоПод нее стелили в обочине, и как бедный ТомЗаплясал от восторга, когда на рассвете в КрукенеМили света с птицами закукарекали:Всего лучше на вольном воздухе, — пишет Вордсворт.Я застал в орлином гнезде последнюю гордость.Так писал в стихотворении К столетию Йитса Остин Кларк, преклонявшийся перед мэтром, чувствовавший на себе глубокую тень, отбрасываемую фигурой великого ирландца. Закончу другим стихотворением — реквием Одена, посвященным памяти Йитса:
Поэзия ничто не изменяет, поэзия живетВ долинах слов своих…И далее:
Пой, поэт, с тобой, поэт,В бездну ночи сходит свет,Голос дерзко возвышай,Утверди и утешай…Пусть иссохшие сердца,Напоит родник творца,Ты в темнице их же днейОбучай хвале людей.С Джойсом творчество Йитса объединяет смелое новаторство, восприимчивость к авангардным, модернистским идеям, тяга к мифологизации и усложненности символов, погруженность в бессознательное, психоаналитичность, автобиографичность образов, претворение в символы людей и событий собственной жизни, многослойный подтекст.
Оба испытали мощную иррадиацию мировой и ирландской культуры, высоко чтили Шекспира и подвергали его ироническому "снижению", травестии.
У обоих я обнаруживаю образ склонного к философии и рефлексии героя, творящего философию духа и жизни и живущего в древней башне, вознесенной над земной пошлостью черни*.
* Йитс и Джойс одно время жили в старинных башнях (Мартелло и Бэллили), как бы символизирующих "башню из слоновой кости" — вознесенное над землей убежище мудрецов, размышляющих о судьбах человечества и культуры.
Оба с возрастом наращивают творческую энергию и активность, непрерывно совершенствуясь в поиске новых выразительных средств для выражения глубинно человеческого. У обоих совершенное, прекрасное, возвышенное не самодостаточно — жаждет земного, "дикого леса и свиного навоза", "осквернения и ночи любви".
Однако, между ними существовали и различия. Индивидуализм не воспрепятствовал вере Йитса в демократию, а самоуглубленность — общественной активности, включавшей сенаторство, совершенно немыслимое и не вяжущееся с характером Джеймса Джойса.
Джойса привлекало словотворчество, напластование смыслов, требующее дешифровки и томов ученых комментариев, Йитса — условный театральный язык, поза, движение тела.
Как Джойс относился к Йитсу? Восхищаясь его поэзией, присуждая ему лавры первого лирика современности, Джойс с убежденностью авангардиста и гордостью Люцифера** (на деле же следуя манере и стилю юного Рембо) при встрече с мэтром ирландской поэзии не выказал подобострастия. Впрочем, Рассел засвидетельствовал презрительные отзывы двадцатилетнего, еще ничего не написавшего художника, о творчестве всех литераторов страны, искусство которых ему, Джойсу, дано превзойти.
** Джордж Рассел, характеризуя в одном из писем поведение молодого Джойса, бросил фразу: "Он горд, как Люцифер".
По свидетельству самого Йитса о встрече с Джеймсом Джойсом, произошедшей в октябре 1902-го, юноша держался вызывающе…
…рассказы Йитса о встрече доносят немало его ярких фраз: "Вы слишком стары, чтобы я мог чем-нибудь вам помочь" (Йитсу было 37 лет); "Я прочту вам свои стихи, раз вы просите, но мнение ваше мне совершенно безразлично"; и наконец, в связи с обращеньем Йитса к народным темам и диалекту: "Вы быстро опускаетесь". Не изменил он этой манеры и в дальнейшем.
Часть II. ДЖОЙС
ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ ХУДОЖНИКА
— Какого вы мнения об ирландском национальном характере?
— Самого отрицательного, я этот характер знаю по себе.
ДЖОЙС — НОРЕ БАРНАКЛЬ
Мой ум отвергает все существующее социальное устройство и христианство; мне в равной мере претят моя семья, принятые добродетели, социальная иерархия и религиозные доктрины. Как, посуди сама, могу я любить свою семью, заурядные мещанские устои которой были подорваны пагубными привычками транжиры-отца, мною унаследованными. Теперь я понимаю, что мою мать медленно убивало дурное обращение отца, годы нужды, мой откровенный цинизм. Я смотрел на ее лицо, когда она лежала в гробу, — серое, изможденное от рака лицо, — и думал, что передо мною лицо жертвы, и я проклинал ту систему, которая сделала из нее жертву. Нас было семнадцать человек в семье*. Но мои братья и сестры — ничто для меня. Только один брат способен меня понять.