Свадебное путешествие
Розье не ответила и смотрела. Это продолжалось долго; ей понадобилось призвать на помощь всю свою силу воли, чтобы казаться такой спокойной, несмотря на отчаяние, уже готовое перерасти в ярость — так гневно искрились ее серые глаза и широко раздувались ноздри.
Поль, волнуясь так же, как Розье, затаив дыхание, смотрел на кусок льда, который больше не казался тающим и лежал как мраморный. Напряженные и огненные глаза старухи, казалось, застыли. Глядя на нее дрожащую, Поль опасался, что наступит кровоизлияние в мозг, так явно он видел, как от крови, волнами приливавшей к мозгу, багровеют глаза и щеки. Время от времени у нее на лице, казалось, мелькала надежда, и тогда жалкая улыбка кривила ее тонкие губы, но быстро исчезала при виде зрелища смерти. И еще ниже сгибалась ее старая тощая спина, и глубже прорезывались морщины на ее лбу, и она сжимала кулаки. Будь этот не таявший кусок льда живым существом, она бы своими руками раздавила и растолкла бы его вдребезги. Но на деле он неподвижно, поблескивая, лежал на лбу Гритье, мерцая при свече точно погребальный бриллиант, будто хладный дух в сердце камня говорил жизни: «Нет!» — а смерти: «Да!»
— Еще не тает, а доктор? — спросила Розье голосом, в котором больше не слышалось слез.
— Нет, — печально ответил тот.
На гордом и нежном лице Гритье по-прежнему играл в рембрандтовском сумраке свет горевших свечей, но мерцающий и зловещий кусок льда так и не таял.
Терпение Розье лопнуло. Свистнув сквозь зубы, она ухмыльнулась и заговорила, все больше срываясь на крик:
— Так я и знала, что он не растает! Даже и не думает таять! А не то это было бы колдовством, вот что!
Ее глаза вспыхнули ненавистью.
— Терпение! — отвечал Поль.
— Терпение! — повторила Розье, ухмыляясь еще злей. — Терпение! Он не тает. И не растает никогда. Вы такой же осел и мучитель, как и все. Стоит этим вальяжным господам, разговаривающим на латыни, облачиться в свои черные одежки, и можно подумать, будто весь Гент — их вотчина; а когда нужно вылечить бедного ребенка, который никогда и не болел-то ничем, тут у их науки сразу короток нос. Не смотри на меня своими глазами, будто они такие у тебя добрые, слишком ты молодой, чтоб быть врачом, и напрасно стараешься напуская на себя серьезный вид, всегда ты будешь только недалеким лицемером.
Потом, гнусаво передразнив Поля: «Я ее вылечу, мадам. Эта девушка не умерла»:
— …сам видишь теперь, что эта девушка умерла, wysneus 1, вшивый знахарь, шарлатан, вот ты кто, самодовольный грамотей! Воскреси-ка вот ее, раз она не умерла. И надо же было ради такой ерунды в клочки порвать совсем новую юбку и испортить десять одеял, и вся эта вонючая стирка, которую я сейчас швырну тебе в рожу, тоже пошла прахом! Что, видишь теперь, как он тает, твой лед? Как моя старая туфля? — И, махнув ногой, она сбросила с нее туфлю на десять шагов от себя. — Что, тает твой лед? Не лучше куска дерева, а? Мошенник, вот ты кто, посмей только теперь потребовать у меня плату за услуги, уж я придумаю, какой монетой отплатить, стыдись, шарлатан!
Сказав это, она встала и, дрожа от ярости, пошла и подняла сброшенную туфлю. Потом села у постели.
Вдруг она резко выпрямилась, страшное содрогание прошло по всему ее телу, она простерла к Гритье любящие руки, глаза страшно расширились от пронзительной радости, рот раскрылся точно у обезумевшей!
— Тает, — сказала она, — лед тает!
И бросилась на колени, говоря:
— О! Простите, господин доктор.
Он заставил ее подняться, обняв с мягкой улыбкой.
Она хотела броситься на кровать, сорвать одеяла, но он остановил ее.
— Дайте природе и лекарству довершить свое дело, — сказал он.
Она взглянула на него, как смотрят на ангела, явившегося в экстатическом видении.
Сиска, до сих пор суровая и безмолвная, теперь и плакала и смеялась. Она подошла посмотреть на Гритье, бросилась на колени, возблагодарила Бога и Святую Деву, обняла Поля, кинулась ему на шею, увлекала его с собою в пляс, снова подходила к кровати, склоняясь над лицом Гритье, и в ее маленьких глазках ясно читалось давно таимое дружеское чувство, теперь изливавшееся безгранично.
Розье, все еще не пришедшая в себя, размахивала руками, сама не зная зачем. Она смеялась, но смех ее был ужаснее ее слез; казалось, что ее сердце, так долго подавлявшее чувства, расширившись, вот-вот разорвется в груди. И вот, так и стоя точно безумная, переполненная чувствами и со всем пылом:
— Лед тает! — говорила она торжествующе. — Вот, он смещается, смещается на лбу моей Гритье, девочки моей, он сползает. Сейчас он упадет на подушку, да, да, вот он упадет. Доктор, господин доктор, простите меня!
Доктор с сыновней заботливостью пытался успокоить ее.
— Вот видите ли, — говорила она, — не знаешь, чего и ждать, когда тут такое происходит. Я наговорила вам много грубых слов; больше не буду, и если мне следует уйти… да, только не сию минуту, — я послала бы за вами, чтоб вы прогнали эту противную, что с косой ходит. И она бы не посмела зайти. Вы сын мой, сокровище мое! Тает, лед-то тает. Вот стекает по ее щеке прямо на пол. Падает. Да вы добрый Господь Бог, господин доктор!
Потом она потихоньку подошла к дочери, и мягко приподняла ей головку, и обняла ее так нежно, точно та была стеклянной.
— Теплая! — воскликнула она. — Теплая!
Гритье мало-помалу пробуждалась; неуловимая улыбка, улыбка здоровья, обозначилась в уголках ее губ, полуоткрыв едва видную эмаль белых зубов.
Ее глаза раскрылись — большие темные глаза, еще угасшие, но уже блеснувшие нежностью.
Она осмотрелась вокруг, закашлялась и нетерпеливо сказала:
— Да я вся горю, снимите это.
Ногой она отбросила одеяла и осталась голой и прекрасной, как творение Тициана. Ее матовое тело с маленькими руками и ногами, ее изящные в еще отроческой округлости формы, казалось, отливали золотом при свечах, точно у белотелой Дианы, вдруг сошедшей в кузницу Вулкана.
Это было как молния; в следующую же секунду Розье снова набросила на тело дочери одеяло.
— Тебе не стыдно? — спросила она. — Люди здесь.
Потом она приникла к ней долгим объятием. Еще не совсем проснувшаяся Гритье отвечала на ее поцелуи.
— Еще, — говорила старая мать, — еще, дитя мое, еще!
Чтобы обнять ее за голову и прижаться к ней покрепче, Гритье пришлось высвободить руки из-под одеяла; и, вздрогнув, убрать их обратно.
— Кто же это, — спросила она, — положил меня совсем голую в эту шерсть?
— Она может говорить, — сказала Розье, — она может говорить!
— Я хочу встать, — сказала Гритье.
Старуха и плакала и смеялась, пожимала плечами и казалась слабоумной.
— Ах! Ты хочешь, — повторяла она. — Скажи еще раз «я хочу», тебе так идет говорить «я хочу».
— Я не хочу говорить «я хочу», — ответила Гритье. — Мама, оденьте же меня!
— Да, оденьте ее, — наконец вмешался доктор.
— Кто он, этот господин? — спросила Гритье, вся засмущавшись.
— Это врач. Он вырвал тебя из пасти могилы, — отвечала Розье.
— Слишком он красивый для врача, — сказала Гритье, очаровательно надув губки. — Зачем он уходит?
— Чтобы мы смогли тебя одеть, дитя мое.
— Ах! Да, но пусть возвращается побыстрее.
Поль вышел: «Бедное балованное дитя!» — задумчиво сказал он про себя, спускаясь по лестнице.
И он почувствовал, как странная и безумная мысль поднимается в нем, заполняя весь мозг: ему захотелось сразиться сразу с двумя десятками мужчин, победить всех и не убить никого, снова повидать свою покойную старушку-мать и броситься ей на шею, чтобы сказать ей, точно дитя: «Я люблю ее, мама, и я на ней женюсь, ведь тебе так этого хотелось». И он заплакал, вспомнив свой скорбный траур, и засмеялся от бесконечной нежности, от той непреодолимой любви, что целиком захватила его. Кот, оставшийся в одиночестве в нижнем зале кабачка, бродил туда-сюда, растерянно следя за бледным светом ночной лампадки, сменившей яркие свечи, шум и гам, царивший тут каждый вечер. Он прыгнул доктору на грудь и был встречен такой бурной и нежной лаской, что в ответ принялся царапаться и кусать руку того, кто был преисполнен такого воодушевления, что направил свои восторги совсем не по тому адресу.