Алое и зеленое
— Вот тебе письмо. — Эндрю машинально взял его. — Не сердись на меня, Эндрю. Я сейчас и не на такое способна. Пошли, Пат? Ты ведь не отступишься от своего слова?
Пат стоял на коленях возле Кэтела.
— Если б ты пошел со мной, от меня не было бы никакого проку. Я не мог поступить иначе.
— Этого я, по правде сказать, не понимаю, — сказала Милли. — Ты губишь ребенка. По-моему, раз уж наступил конец света, так пропадай все.
Пат приподнялся с колен и повернулся к Эндрю. По лицу его казалось, что он плачет, хотя слез не было.
— Эндрю, я хочу, чтобы ты знал: я не знаю, что тебе сказала Милли.
Эндрю слегка кивнул.
Пат снова повернулся к Кэтелу. Неловко опустившись на колени, задев щекой бинты, он на мгновение припал головой к плечу брата. Потом быстро поднялся и взял свою винтовку и револьвер Эндрю.
— Не горюй. — Милли сжала Эндрю руку повыше локтя. Потом открыла дверь. Башмаки и зеленые обмотки двинулись за ней следом. Хлопнула дверь на улицу. Наступило долгое молчание. Кэтел плакал, из-под бинтов слышалось тихое посвистывание.
Эндрю сказал:
— Я немножко полежу, хорошо?
Он поднял скованную руку, повернул ее в наручнике и кое-как растянулся на полу. Солнце, поднявшись выше, заглянуло в кухню. Приглушенный плач не умолкал.
24
Был пасхальный понедельник, и часы на церкви Финдлейтера показывали без двадцати пяти двенадцать, когда Кристофер и Франсис Беллмен чуть не бегом пересекли Ратленд-сквер и стали подниматься в гору, к Блессингтон-стрит. Солнце, повиснув в выцветшем бледно-голубом небе, освещало зеленые купола Дублина — величественный купол таможни, рифленый купол Четырех судов, изящный куполок больницы Ротонда. Отец и дочь спешили, а навстречу им медленно текли потоки людей, которых неожиданное солнце выманило погулять в центре города.
Накануне, в воскресенье, Кристофюр весь день не находил себе места. В Ратблейне он проснулся рано и тотчас все вспомнил. Это было невыносимо — не просто сознание, что он потерял Милли, но что потерял он ее так некрасиво, так нескладно и недостойно. С тоской и отвращением он вспоминал, какой жалкий, защитно-легкомысленный тон напустила на себя Милли. Это ранило больше, чем ревность. Он бы стерпел от Милли твердое, пусть даже загадочное «нет». Еще легче он бы стерпел бурную сцену расставания со слезами. Но оттого, что Милли так нелепо «попалась», он сам оказался в положении не только неприятном, но до крайности глупом. Ни он, ни Милли не знали, как себя держать. Кристоферу была ненавистна всякая путаница, ненавистны беспорядочные усилия то ли виноватых, то ли обезумевших людей, неспособных расцепиться, как пара лошадей, упавших в упряжке.
Он решил уйти пораньше, пока никто не встал, и действительно вышел из дому еще до семи. Он шел уже около часа и очень устал, и начался дождь. Тут сзади послышался топот копыт, и его галопом нагнала Милли. Последовал какой-то дикий разговор — Милли уговаривала его сесть на лошадь позади нее и ехать назад в Ратблейн. Кристофер повернулся и пошел дальше, от расстройства и гнева спотыкаясь на грязной дороге, а Милли шла за ним, ведя лошадь в поводу и продолжая его уговаривать. Дождь между тем полил как из ведра, и он наконец согласился подождать под деревом, пока Милли съездит к управляющему и попросит его привести велосипед. После нескончаемо долгого ожидания управляющий прикатил на велосипеде, толкая рядом с собой велосипед дочери. Снова подскакала Милли, и последовал еще один бессвязный разговор, теперь уже при управляющем, — Милли твердила, что ей нужно поговорить с Кристофером, а Кристофер твердил, что ему некогда. И когда он наконец затрясся по каменистой дороге на велосипеде дочери управляющего, ему еще долго было слышно, как Милли дружески беседует со своей лошадью.
Промокший, усталый, измученный, Кристофер приехал в «Финглас», где его встретила донельзя расстроенная и встревоженная Франсис. Он забыл сказать ей, что не будет ночевать дома, он и не задумывался о том, будет он ночевать дома или нет. Тревога и упреки дочери, а также то обстоятельство, что его не ждал горячий завтрак и камины не были затоплены, довели его до настоящего пароксизма жалости к самому себе, и он выложил Франсис все: про Милли, Пата, Эндрю, про обручальное кольцо — все решительно. Но тут же пожалел об этом. Будь он поспокойнее и не так поглощен собой, он воздержался бы от излияний, совершенно ненужных, а для нее, конечно, крайне болезненных. Но еще позже, когда он съел свой горячий завтрак и снова предался беспощадно четким мыслям о себе, он решил, что рассказать ей все-таки следовало: и ради нее самой, потому что теперь она не так будет мучиться из-за Эндрю, и ради себя, потому что озлобление Франсис поможет ему пережить потерю Милли. Что Франсис могла за это время передумать относительно Эндрю, ему не приходило в голову.
А между тем его сообщение она приняла очень бурно, долго плакала и заявила, только он не принял это всерьез, что немедленно уезжает в Англию и станет сестрой милосердия. Кристофер решил, что тяжелее всего ей было узнать про кольцо: она ведь даже не знала о существовании кольца. Как трогательно, что оно уже было у Эндрю наготове. Как унизительно, что сейчас же после ее отказа он отдал его другой, да еще при таких обстоятельствах. Достаточно тяжко отказать мужчине и без того, чтобы тебя обрызгало грязью его слишком поспешное отступление. Кристофер представлял себе состояние дочери, и это рождало мрачные мысли насчет Эндрю, а затем, возвращая его к собственной обиде, — еще более мрачные мысли насчет Милли. Он еще очень и очень сомневался, можно ли верить уверениям Милли, будто она не заигрывала с Эндрю до того, как ему отказала Франсис. Снова он спрашивал себя, не могла ли Франсис что-нибудь узнать. Лег он рано и лежал без сна, обдумывая все это, прислушиваясь к тихому плачу за стеной.
В понедельник утром Кристофер заметил, что настроение у его дочери резко изменилось. Она уже не плакала, казалась возбужденной, испуганной, но непреклонной. Когда он спросил ее, что еще случилось, она сказала, что рано утром видела садовника и уверена, что что-то готовится. В ответ на дальнейшие расспросы она объяснила, что застала садовника в форме Гражданской Армии, когда он в страшной спешке рылся в сарае, и то, что он там нашел, было похоже на ящик с патронами. Он что-то промямлил насчет «маневров» и убежал, но то, как он бежал, его волнение, его замешательство при виде Франсис — все это навело ее на мысль, что какие-то важные события все же произойдут. А уж раз Франсис вбила это себе в голову, ясно, что теперь она все время будет об этом думать.
Кристофер стал ее разубеждать, а потом и сам заразился ее тревогой. С некоторым раздражением он усмотрел в ее состоянии свидетельство того, что ее все еще заботит судьба этого злосчастного Эндрю — ведь если ее догадка верна, он может оказаться на передовой раньше, чем рассчитывал. Но пусть это мелодрама, здесь по крайней мере есть о чем подумать, а допуская хотя бы на минуту мысль, что после всех разговоров и после того, как все кончилось ничем, какие-то насильственные действия все же будут предприняты, Кристофер волновался по многим причинам. И, дав себе тоже разволноваться, он с готовностью согласился, когда Франсис предложила съездить в Дублин, на Блессингтон-стрит, — может быть, удастся что-нибудь узнать у Барни. Это было лучше, чем сидеть сложа руки, и это хотя бы не было связано с Милли.
Блессингтон-стрит была, как всегда, пустынна, только кое-где чесались собаки да стоял фургон прачечной Кьоу, а лошадь забрела на тротуар, чтобы дотянуться до веток бузины, росшей в подвальном дворике. Едва они выбрались из толпы, как их охватил особенный, скорбный покой Дублина: бледное небо, нависшее низко даже сейчас, когда на нем ни облачка, пыльные улицы-ущелья, бесконечные темные фасады, ноздреватые от грязи, поглощающие свет и звук. Полуголый ребенок не спеша выполз из темной дыры подъезда. Фургон Кьоу проехал несколько ярдов и опять остановился. Нет, в этом тихом городе ничего не может случиться.