Волгины
— Я ее к старшему сыну в совхоз отправлю, — вырвалось у Прохора Матвеевича мгновенное решение. — Зачем ее тащить с фабрикой?
— Ну, гляди. Обдумай, пока есть время.
Прохор Матвеевич и парторг вышли из кабинета.
— Проша, а то бы отправил свою Михайловну, — сказал Ларионыч. — Я уже свою поставил на колеса. Откомандировывай, и останемся с тобой заворачивать делами, выполнять некоторые задания райкома… — Ларионыч схватился за голову. — Эх, вот и проговорился…
— А разве уже есть задание? — удивленно спросил Прохор Матвеевич.
— Есть, есть, — оглядевшись, тихо ответил Ларионыч. — На случай оккупации уже получил.
— А как же с ополчением?
— Ополчение не мешает. — Ларионыч добавил еще тише: — Имею задание: немцы в город, а я… Ну, ты, старый коммунист, должен понимать, что делают в таких случаях.
Прохор Матвеевич сердито смотрел на приятеля: ему казалось, что Ларионыч в чем-то опередил его, и вместе с тем парторг сразу вырос в его глазах.
10Три дня в неделю — в понедельник, среду и субботу — Валя прямо с лекции уходила в эвакогоспиталь, часами работала в перевязочной или в операционной, помогая отцу; познакомилась со всеми врачами и сестрами. Новые заботы были теперь у нее. Она радовалась удачным операциям, быстрому заживлению ран, которые она перевязывала; печалилась, когда какому-нибудь раненому становилось хуже, а многих раненых, особенно в офицерской палате, она знала наперечет. Она уже пережила несколько печальных минут. Умер от газовой гангрены танкист Кустырочкин, и Валя впервые оплакала кончину чужого человека. Эвакуировался в глубокий тыл ворчливый и всегда чем-нибудь недовольный Калабухов; прибывали новые раненые, и среди них у Вали были свои симпатии и антипатии.
В одну из суббот Валя задержалась в институте и пошла в госпиталь позже обычного. Смеркалось. В просветах между облаков проглядывало холодное осеннее небо с редкими, остро сверкающими звездами. Все, казалось, излучало холод: темные дома, мокрый булыжник мостовой, поредевшие деревья. Звонки трамвая, гудки автомобилей, торопливые шаги пешеходов отдавались на улице гулко, как в опустелом доме.
Бывают такие вечера осенью, когда все предметы и сама земля теряют последнюю летнюю теплоту и в воздухе чувствуется близость первого заморозка. В тот вечер к этому ощущению близости зимы прибавлялся еще другой неуловимым холод, которым, казалось, веяло с той стороны, откуда подходил враг.
Валя шла по улице, и на душе ее было особенно тревожно и грустно. В институте уже объявили о подготовке к эвакуации, старый профессор впервые за все время скомкал лекцию, на занятиях не оказалось многих студентов. В коридорах и залах чувствовался беспорядок, все время стоял суматошный шум. За день было три воздушных тревоги, и к концу занятий у Вали разболелась голова.
Когда она подходила к госпиталю, от него уже отъезжали порожние автобусы, доставившие с вокзала новую партию раненых. В приемнике к Вале подбежала Вика Добровольская и, всплеснув тонкими руками, торопливо нанизывая слово на слово, сообщила:
— Валюшка, кого нам привезли! Иди скорее. Николай Яковлевич сказал, чтобы ты сейчас же шла в перевязочную.
— Кого же привезли? — спросила Валя, все еще находясь во власти грустной рассеянности.
Вика внимательно взглянула на нее, как бы выпытывая, неужели не догадывается она…
— Иди скорее… Там узнаешь…
Стараясь скрыть волнение и не взглянув больше на подругу, Валя поднялась на второй этаж. Ординатор второго отделения Ревекка Абрамовна, кареглазая, полная, в круглых очках, сползших на кончик розового носа, преградила ей путь, сказала таинственным полушепотом:
— Ах, как вы нужны, деточка! Как нужны! Мы буквально задыхаемся. Сегодня у нас такая масса трудных перевязок. Зайдите пока в командирскую палату, поможете при переливании крови. Недавно привезли летчика, Героя Советского Союза…
У Вали, повидимому, так расширились глаза, что Ревекка Абрамовна схватила ее руку.
— Да, да, Героя Советского Союза… Почему вы так удивились? Первый в нашем госпитале. Идите же, миленькая, идите…
Веселые горячие глаза майора, лежавшего на первой от двери койке, сероглазый застенчивый лейтенант, в котором она искала сходства с Виктором, другие раненые, знакомые и незнакомые, прибывшие, невидимому, только сегодня, группа сестер во главе со старшей сестрой, приспосабливавших в углу, над пустой до этого кроватью, аппарат для переливания крови, — в одно мгновение промелькнули перед глазами Вали.
Она еще не видела раненого летчика, заслоняемого спинами сестер, но щеки ее полыхали жаром и ноги странно, как чужие, скользили по полу.
Сделав громадное усилие, она с подчеркнуто спокойным видом подошла к койке.
Раненый лежал, вытянув забинтованные, прямые, как палки, ноги. Бледнокоричневая кожа туго обтягивала его острые скулы, и весь он был плоский и длинный, в свежем госпитальном белье с узкими завязочками на распахнутом воротнике — незнакомый и совсем неизвестный ей раненый человек. Грудь его почти не поднималась, глубоко ввалившиеся глаза были закрыты.
Валя так громко вздохнула, что все на мгновение обернулись к ней. Нет, это был не Виктор… Она потерла влажной ладонью веки и вновь открыла их… Электрический свет, отраженный на белоснежных халатах сестер, больно резнул ее глаза, расплылся мутными кругами… Изможденное, в белой раме бинтов лицо вновь возникло перед ней, как сквозь дрему. Валя чуть не выронила шланг — на мгновение ей показалось, что перед ней лежал Виктор.
В палате накапливалась напряженная тишина, только раненые перешептывались на других койках да было слышно, как сестра, звякая о гвоздь, вешала на стену стеклянную колбу, наполненную темной, как густой малиновый сок, кровью.
— Держите же шланг, — сердито попросила Валю старшая сестра. — Шприц готов?
Тишина стала напряженной, раненые перестали шептаться, и по этой тишине можно было судить, что не только сестры, но и все, кто был в палате, уже знали, что жизнь раненого летчика держалась точно на паутине и стоило сделать неосторожное движение или, может быть, просто дунуть на эту паутинку, и она оборвется навсегда.
Валя не отрывала глаз от землисто-бледного, почти мертвого лица, от обнаженной по ребячьи тонкой, худой руки со вздувшейся веной, куда вводили толстую блестящую иглу. Руки Вали дрожали. Иногда какие-то черты в лице раненого прояснялись, с них как бы сбегала смертная тень. И Валя готова была вскрикнуть: это, без сомнения, был Виктор, его губы, его лоб, его подбородок… Да неужели это был он? И так ужасно изменился?! Она могла убедиться в этом тут же, спросив фамилию раненого, но боялась потерять самообладание, выронить трубку и порвать ту самую колеблющуюся незримую паутинку, на которой держалась жизнь летчика.
Как ни велико было смятение Вали, все же она видела, как постепенно уменьшается кровь в колбе, как вздувается голубая вена и чуть приметно светлеют и покрываются испариной впалые щеки. И по мере того, как опорожнялась колба и на лице раненого проступали живые, смягченные черты, все, и в том числе Валя, чувствовали, как крепнет паутинка. Веки раненого дрогнули и поднялись, и взгляд, слабый, как свет загорающейся свечи, вспыхнул и тотчас же погас. Да, это были его, глаза, хотя и совсем не такие, как тогда, в последнюю зиму перед войной.
— Держите шланг чуть ниже, — угрожающе шепнула старшая сестра.
Крови в колбе становилось совсем мало — на донышке.
Только бы он не узнал ее теперь! Она чувствовала, что твердости у нее хватит ненадолго. Она смотрела на впалые щеки, на блуждающие глаза Виктора, и не жалость, а какое-то новое, сильное, ни с чем не сравнимое чувство поднималось в ее душе. Все прежнее, чем она жила, и те полуребячьи, похожие на игру отношения с Виктором, обидные теперь для нее самой, да и сам он, прежний, со своими застенчивыми ухаживаниями, утратили для нее былую цену.
Теперь перед ней был новый Виктор, и он был дороже для нее, чем прежний. Взгляд его приобретал все большую живость, уставленный до этого в одну точку, он, как тонкий луч, медленно скользил теперь от одного лица, склоненного над ним, к другому, потом, как показалось Вале, остановился на ней… Она опустила глаза, и когда подняла их, он уже смотрел в другую сторону.