Волгины
На гребнях балок, на перекрестках дорог, как грибы, вырастали дзоты, рылись окопы. Город опоясывался ломаными линиями траншей и противотанковых рвов. На окраинах, у главных дорог, занимали оборону ополченцы. Ржавые, склепанные из рельсов противотанковые ежи топорщились на въезде в улицы, штабеля мешков с песком и серые завалы булыжника преграждали пути.
Когда-то приветливый, с широко открывавшейся в задонские луга и займища перспективой город насупился. Днем под скупым солнцем теплел асфальт улиц; омытое дождями васильковое небо распахивалось над городом, как гигантское окно в безграничный мир, а внизу двигались толпы людей с угрюмыми лицами и, казалось, не замечали ни ласкового неба, ни ярких красок придонской золотой осени.
Мебельная фабрика, где работал Прохор Матвеевич, готовилась к эвакуации. Часть оборудования уже была подготовлена к погрузке. Прохор Матвеевич почти не ночевал дома, забегая только по утрам, чтобы наскоро перехватить что-нибудь из еды и подбодрить женщин. Здоровье Александры Михайловны ухудшилось, но в постель она не ложилась, а сиживала в кресле, пока не проходил сердечный приступ. Лицо ее при этом зловеще желтело и покрывалось липкой испариной, губы вытягивались в серую нитку.
В последнее время Прохор Матвеевич все еще не мог решить, уезжать ли вместе с фабрикой или оставаться в городе и, если немцы все-таки прорвутся к городу, до последнего часа держаться на рубежах и уходить только вместе с ополченцами. Такая раздвоенность сильно мучила Прохора Матвеевича. Бессонные ночи, постоянные колебания, нерешительность, болезнь Александры Михайловны сделали его еще более мрачным и раздражительным. Он не мог разговаривать спокойно — всюду чудился ему беспорядок, всех он подозревал в нераспорядительности и трусости.
«Рассуждают об эвакуации так, как будто фабрика — это цыганский шалаш какой-нибудь, — сломал, разобрал и перетащил в другое место, — с закипающей в сердце злостью думал Прохор Матвеевич. — Легко сказать — эвакуировать. Ведь она, фабрика-то, на глазах моих выросла, складывалась по кирпичику. И как это можно, чтобы одно оставить, а другое вывезти? Какую мелочь ни сорви с места — больно…»
С такими мыслями Прохор Матвеевич вышел в обеденный перерыв в фабричный скверик и расположился на скамейке покурить. День был на редкость теплый и солнечный. От помятых клумб и бордюров, как в летний жаркий полдень, струился легкий сладковатый запах петуний и винный аромат оранжево-огненных настурций. Желтая бабочка трепетала мучнистыми крылышками над венчиком позднего цветка, скучно жужжали мухи.
Из токарного цеха доносился слабый шелест стружек, плесканье ремней двух токарных станков, еще не снятых с панелей. Эти звуки поддерживали ощущение обычной трудовой жизни, питали обманчивую надежду на то, что, может быть, фабрике не придется эвакуироваться и все останется по-старому.
С грустью и тревогой посматривал Прохор Матвеевич на то, что делалось вокруг. Посреди двора стояли на круглых бревнах прицепленные к блокам новые усовершенствованные режущие станки и электромоторы, с улицы в ворота, неуклюже пятясь задом, вползала пятитонка, на которую их собирались погрузить. Вокруг, как встревоженные муравьи, сновали грузчики и рабочие.
Кончено, все кончено! Прохор Матвеевич с сердцем швырнул в жестяную урну окурок. Нелегкое дело потом вернуть все это из дальнего кочевья и поставить на место! Да и где еще будут стоять эти умные, послушные человеку машины, что ждет их впереди? Скоро ли наступит день, когда не только фабрика, но и весь город вернется к с своему корню и примет свой прежний трудовой вид? «Но что делать теперь? А вот что… — Прохор Матвеевич с ожесточением дернул свой ус. — Драться надо! Упереться в одну точку и держаться до последних сил… Не пускать дальше врага! А то распустились — благо земли много, и все назад да назад. А когда же вперед? Когда?»
Прохор Матвеевич неистовствовал, дав волю своему озлоблению. Он сердито сопел, ерзал по скамейке. «Вот если бы все так воевали, как Виктор, мой сын… Ну, а откуда ты знаешь, что другие хуже воюют? (Прохор Матвеевич вдруг устыдился своих мыслей.) И чего ты лютуешь, что понимаешь, песчинка ничтожная, сидя в глубоком тылу на скамейке? Не такие люди, небось, ломают головы над создавшимся положением. Вся партия решает, что делать и как быть, ночей не спят, обо всем думают. Забыл ты об этом?»
Старик тяжело встал со скамьи и, сутулясь, побрел в цех. За ним послышались легкие шаркающие шаги Ларионыча. Прохор Матвеевич не оглядывался. В последнее время Ларионыч, казалось, преследовал старика, стремился быть соучастником его раздумий.
Прохор Матвеевич круто обернулся, окинул приятеля выжидающим взглядом.
— Ну, что нового? Что скажешь? Знаю, собираться надо… Идти к директору… Был уже… знаю… — сердито бросил Прохор Матвеевич.
Ларионыч с суровым сожалением взглянул на друга глубоко спрятанными под рыжеватой порослью бровей глазами.
— Не лютуй, не лютуй… Возьми себя в руки. Ведь ты же коммунист. Другим должен пример подавать в выдержке.
— Знаю…
Ларионыч дрожащими руками вставлял в мундштук папиросу и никак не мог вставить.
— Ведь уже решено… Ничего не поделаешь. Ну, горько и жалко… Да разве мы одни?..
Прохор Матвеевич досадливо отмахнулся от слов приятеля, быстро шагнул в наполовину опустелый цех… Его овеяло нежилой, скучной прохладой. Воздух в цехе, непривычно просторном, стал чистым, шаги громко отдавались под потолком. Сквозь синие стекла пробивался мутный, тревожный свет. Там, где недавно стояли станки и сладко пылила древесина, было пусто. Только масляные пятна на плитах панелей по-прежнему жирно чернели. Все кончено, все… Стиснув зубы, Прохор Матвеевич зашел за перегородку. Подносчики укладывали последние детали. Какие распоряжения Прохор Матвеевич мог отдать им? Если бы он мог крикнуть: «Отставить! Фабрика не эвакуируется. Фронт остановился!..»
Ему нечего было сказать, и он молча вышел из кладовой. Навстречу шел рассыльный.
— Товарищ Волгин, к директору!
— Опять к директору! Опять эти разговоры? Ведь все уже ясно.
В тесный кабинетик директора, переполненный токарями, резчиками и шлифовальщиками, Прохор Матвеевич вошел, упрямо нагнув голову. Ларионыч сидел тут же, забившись в уголок потертого клеенчатого дивана. Глаза его возбужденно блестели.
Помятое от многих бессонных ночей, худое, скуластое лицо директора казалось непроницаемым. Выглядывавшая между отворотов пиджака сорочка была расстегнута и не блистала особенной белизной.
— Ну? — уставился он на Прохора Матвеевича красными глазами, когда кабинет опустел. — Как дела, старина?
— Все ясно, Спиридон Яковлевич, — неохотно ответил Прохор Матвеевич. — К тому, что токарный цех уже демонтирован, добавить ничего не могу. С кровью оторвали станки. Осталась два станка, на них заканчивают детали по вашему приказанию.
Директор взъерошил густые, сбитые, как войлок, волосы, сказал усталым голосом:
— Сейчас получили указание задержать на месте старое оборудование…
— Да что вы? — привстал Прохор Матвеевич и обернулся к парторгу.
Тот смотрел на него торжествующе.
— Приказано вывезти только новые станки, а старые будут работать до особого указания, — сказал директор. — Ну, и вы… пока остаетесь… Ларионыч, и вы… вместе со мной., разумеется. До последнего…
— Значит, может случиться, что и совсем отставят… эвакуацию?
— Это зависит от того, как обернутся события. — Директор вздохнул. — Решено пока оставить небольшой коллектив. Вы-то остаетесь?
Прохор Матвеевич снова помрачнел.
— Я всегда делал то, что мне приказывала партия, Спиридон Яковлевич. Я бы никогда не ушел из города. К тому же, ми с Ларионычем состоим в ополченском полку… А будет приказано, я и в подполье уйду.
Директор слабо усмехнулся.
— Ну, для этого народ помоложе есть.
— Как сказать… я в восемнадцатом году…
— Ладно, ладно… — перебил директор и стал собирать бумаги. — В общем, фабрика с двадцати станков переходит на один цех с пятью… Действуйте. Старуху будешь эвакуировать или нет?