Волгины
— Где ты расположилась со своим табором? — спросил Павел у женщины.
— А ось тут — в садочку.
— Ладно. Завтра постараемся найти тебе квартиру. А работаешь ты где? Пристроилась куда-нибудь?
Женщина быстрей затеребила оборку передника.
— Да у меня ж трое хлопчиков да стара маты. Я одна, товарищ директор… И от хлопчиков никуда отлучиться не можу, бо воны у меня хвори…
— Ладно, ладно. Сперва под крышу тебя устроим, а потом побалакаем про остальное, — прервал Павел. — Завтра утречком придешь ко мне прямо на квартиру.
Когда Павел пришел домой, Евфросинья Семеновна еще не спала. Она сидела на детской скамеечке у кроватки восьмилетней Люси, поджав ноги, и занималась каким-то шитьем. Возле нее, как сугробы снега, возвышались вороха белой материи. Черные глаза ее изумленно уставились на Павла.
— Ты нынче рано… Что случилось?
— А ничего, Фрося. Ежели рано пришел, так обязательно должно что-нибудь случиться? — улыбнулся Павел.
Он подошел к жене, обнял ее за плечи, неожиданно поцеловал в щеку. Евфросинья Семеновна изумленно взглянула на мужа: она уже забыла, когда он целовал ее. Повернув вслед отошедшему Павлу свою оплетенную толстой черной косой голову, чуть слышно спросила:
— Павлуша, хорошие вести с фронта, да?
Шитье выпало из ее рук, губы полураскрылись.
— Нет, Фрося, с фронта ничего нового, а я просто так… — Павел усмехнулся: — Вот до чего жену довел, что уже ласкам удивляется.
Она продолжала испытующе смотреть на него.
— Что это ты шьешь? — мягко спросил Павел.
— А это для эвакогоспиталя… Попросили совхозных женщин простыни подшить. К нам ведь госпиталь приехал…
— И у нас госпиталь? А где его разместили?
— В, районной больнице. Ты и этого еще не знаешь?.. Так в свою степь закопался, что и конца войны не увидишь.
Лицо Павла омрачилось, он вздохнул:
— Да, если бы конец, а то конца еще не видно… Фрося, если завтра к нам одну эвакуированную молодичку поместить с тремя хлопчиками, как ты на это смотришь, а?
— Как поместить? — не поняла сразу Евфросинья Семеновна.
— Да так… Угловая-то комната, в сущности, свободная.
Евфросинья Семеновна встала со скамеечки, смотрела на мужа тревожно раскрытыми глазами. У нее был расстроенный, недовольный вид. А Павел, шагая по комнате, постепенно оживляясь, говорил:
— Ты только вникни: несколько семей эвакуированных все еще живут под открытым небом. Ночи холодные, идут дожди… Детишки хворают. Завтра буду других уплотнять, а сам что же? Ну и скажут: директор эвакуированных по чужим домам рассовывает, а сам живет барином. Нет, Фрося, что не в наших привычках… Я первый завтра уплотнюсь… Ну, а теперь — мыться, и давай вечерять…
Засучивая рукава гимнастерки, Павел направился в умывальную. Фрося собрала в охапку госпитальное белье, остановились, задумчиво и печально глядя на свет лампы.
— Павлуша! — спустя минуту позвала она и, когда Павел вернулся, освеженный умыванием, со сверкающими капельками на подбородке, сказала: — Ну что ж, ты прав. Поместим их в угловую комнату.
— Вот и добре. Я знал, что ты у меня молодчина, — похвалил Павел жену.
Наутро первым делом он сурово отчитал своего заместителя, затем вызвал председателя рабочего комитета Калужскую и вместе с нею и секретарем партбюро Петром Нефедовичем Шовкуновым пошел по усадебному поселку смотреть, как разместились семьи эвакуированных.
Тех, кто все еще жил в фургонах и палатках или под открытым небом, было решено тут же расселить по квартирам служащих совхоза. Женщину с тремя ребятишками перевели в коттедж директора.
Разместив всех эвакуированных, Павел поехал по отделениям. Спустя некоторое время «бьюик» круто застопорил у саманной хаты — конторы пятого отделения. Павла встретил новый управляющий Егор Михайлович Петренко, назначенный им вместо ушедшего на фронт Василия Сульженко.
— Ну, здорово, Петренко, — прогудел Павел, вылезая из громадного корытообразного кузова машины. — Как тут у тебя дела? Уже освоился с отделением?
— Осваиваюсь, Павло Прохорович. Привыкаю.
Петренко, чисто выбритый, с остро выпирающими скулами, с обильной проседью в тщательно причесанных волосах, выглядел совсем не таким, каким увидел его Павел впервые на собрании; он словно помолодел лет на пятнадцать, приоделся, почистился после долгой трудной дороги. В поношенном, но опрятном пиджаке, надетом поверх сатиновой косоворотки, и хлопчатобумажных брюках, заправленных в яловые, густо смазанные дегтем сапоги, он казался совсем молодцом, а в глазах, еще недавно злых и усталых, появились веселые искорки.
«Совсем преобразился человек. Что значит встать на место», — подумал Павел.
— Так осваиваешься, говоришь? — спросил он и медленно шагнул по выгоревшей траве выгона.
— Обживаюсь, товарищ директор, помаленьку.
— Ну, и где лучше — там, за Днепром, или у нас?
Петренко вздохнул:
— Наш совхоз был не хуже вашего, Павло Прохорович. Но там я был только полеводом, а теперь вот на моих руках целое отделение.
— Ничего… справишься и с отделением, — сказал Павел. — Сульженко у меня был боевой управляющий.
— Да, это по всему видно, — согласился Петренко. — Всюду порядочек. Ежели бы не война…
— Вот так и держать нужно.
— Так и буду держать, Павло Прохорович, не уступлю.
— Эвакуированных много у тебя? — спросил Павел.
— Хватает. Мои бабы все здесь. Забрал к себе почти все отделение «Большевистского наступа».
— А Корсунская? Есть у тебя такая?
— Корсунская? Одарка? Да как же… Конечно, у меня. Ведь это жена нашего управляющего. Она звеньевой у меня работала. Из звеньевых ее и взял Петро Сидорыч…
— Вот ты ее на посевной агрегат и посади, — посоветовал Павел.
— Да я ее уже поставил… Вы — как угадали… На третье поле, — весело сказал Петренко.
— Ну что ж… Посмотрим, как ты заботишься о своих людях, — поглядывая по сторонам и щурясь, сказал Павел. — Корсунская где у тебя?
— Вон — в четвертой хате от краю.
— Вот с того краю и начнем обход.
— В тесноте, да не в обиде стали жить, Павло Прохорович, — как бы оправдывался Петренко, стараясь не отставать от директора. — По две, по три семьи в одной хате живут. И ничего. Прямо удивительное дело! Война как сгуртовала людей…
Павел и Егор Михайлович заходили в каждую заселенную до отказа, забитую домашним скарбом, полную детворы хату. В ноздри бил спертый воздух, мелькали изумленные женские лица, белые бороды стариков. Молодых мужчин не было видно, всюду старики да женщины, похудевшие в скитаниях, большеглазые подростки, дети.
«Вот это и есть теперь мои резервы», — с грустью думал Павел.
Он спрашивал у эвакуированных, у всех ли есть продовольствие, думают ли о заготовке на зиму топлива, о корме для личного скота, и тут же давал Петренко указания, кому и чем помочь. Ему хотелось иметь полное представление о том, как будут встречать его люди первую военную зиму.
Петренко остановился у четвертой саманки, дернул за дверную щеколду. Дверь отворилась, и на пороге встала Одарка Корсунская в вышитой алыми крестиками и собранной на груди в мелкие складки полотняной сорочке и широкой цветастой юбке. Увидев директора, она легонько вскрикнула, заслонила лицо рукой.
— Товарищ директор, та я ж неприбранная!
— Ничего, ничего… я на минутку, — сказал Павел и, скользнув бесцеремонным взглядом по ее ладной, хотя и низковатой фигуре, переступил порог. — Как устроилась, Дарья Тимофеевна? Зашел вот поглядеть.
— Заходите в хату, — все еще не отнимая от раскрасневшегося лица руки, пригласила Одарка.
Так же, как Егор Михайлович, она поразила Павла своим бодрым видом. Черные глаза ее смотрели из-под руки хотя и с затаенной грустью, но без прежней усталости и скорби. У нее были маленькие, натруженные работой, загорелые до бронзовой желтизны руки. На вид Дарье Тимофеевне было не более двадцати семи лет.
— Почему не зашла ко мне в контору? — спросил Павел, когда он и Петренко, побыв недолго в хате, снова вышли во двор.