Волгины
— Да так… не собралась… Не хотела вас беспокоить, — ответила Одарка.
— Вот и напрасно. Может, чего надо было. Ты уж, пожалуйста, не стесняйся, — сказал Павел, изучающе разглядывая ее.
— А мне ничего не нужно… Вот буду работать в поле, — сказала Одарка и вдруг улыбнулась, раскрыв припухшие обветренные губы и блеснув ровными, точно срезанными рядками зубов.
— Гляди, Дарья Тимофеевна, слыхал я — была ты отличная звеньевая…
— Была когда-то…
— А теперь? И теперь будешь. Вот Егор Михайлович ставит тебя командиром агрегата. Тебе теперь надо вдвое стараться — муж на фронте чтоб не обижался.
— А чего ему обижаться?
Брови Одарки нахмурились.
Письма получаешь? — спросил Павел.
— Одно получила. Из-под Киева…
— Не гужи, вернется… твой Петр Сидорович…
— А то ж… Вернется чи нет.
Одарка отвернулась. Шелковистыми вьющимися ее волосами, спадавшими на загорелую шею, играл ветер. Большой палец правой ноги чертил на пыли непонятные узоры.
Она вдруг обернулась к Павлу, сказала:
— Спасибо, товарищ директор, что проведали. Приезжайте до нас чаще.
— Придется приехать, проверить, как будет работать твой агрегат, — пообещал Павел. Он стоял перед ней, как крепкая надежная стена, за которую можно было спрятаться от всяких невзгод. Павел пожал ее жесткую руку и ощутил в ней мужскую твердость и силу.
По дороге на другие отделения он все время думал о Корсунской. В воображении возникали то черные грустные глаза, то алые крестики на сорочке, то босые огрубелые ноги.
Вечером, сидя в своем кабинете, Павел разбирал пришедшие в совхоз письма. На одном из конвертов он узнал почерк Алексея.
«Дорогой Павел, — писал Алексей. — В моей жизни произошли большие изменения. Но писать о них тяжело да и некогда. Пишу второпях, батальон только что вышел из боя, и я урвал минутку. Уж очень у нас шумно, и я представляю, как должно быть тихо у тебя в совхозе. Сейчас я еще раз убедился в том, что на фронте особенно познаешь цену всему, что было до войны. И моя братская просьба к тебе — береги каждую живую крупицу. Береги все хорошее, а главное — человека там, у себя, в тылу, ибо каждая капля крови — это наша жизнь, наша сила…»
Павел дважды перечитал эти строки и, склонив голову, задумался…
9Чем ближе подходили Иван и Микола к фронту, тем опаснее становилось их путешествие. Особенно трудно стало идти в полосе ближайших к передовой линии немецких тылов. Всюду двигались вражеские войска, танки, грузовики, по дорогам сновали мотоциклисты, тянулись нескончаемые вереницы орудий всех калибров. Угрожающий рык моторов преследовал путников днем и ночью, всюду слышалась чужая, непонятная речь.
Не раз натыкались они на немецких солдат, и только спокойствие и сообразительность Ивана, с первого же раза запоминавшего названия сел, усвоившего повадки и речь местных жителей, выручали их. Микола Хижняк во всем повиновался товарищу, терпеливо переносил лишения. Разговаривали они мало и только о самом необходимом. Питались попрежнему подачками сердобольных солдатских жен, ночевали в сенных стогах, в ометах, ригах, а то и просто в лесной чаще.
Печальные картины открывались перед их взорами. Села выглядели дико и безлюдно. По дорогам и балкам смердели вспухшие конские трупы. Окольными дикими тропами брели оборванные, обросшие бородами жители и при первом звуке немецких танков и грузовиков прятались по лесам, где уже ободряюще светили людям, стонущим от фашистского ига, первые партизанские костры. Но Дудников и Микола не хотели идти в партизаны. Они все еще считали себя бойцами своей части и хотели одного — поскорее перебраться через линию фронта и найти своих. Под рыжими свитками у них сохранились изрядно поношенные армейские гимнастерки. Иван и Микола не снимали их, несмотря на риск быть опознанными. На груди у каждого хранились зашитые в тряпочки красноармейские книжки и эмалевые алые звездочки. Пограничники бережно несли с собой эти скромные эмблемы воинской чести.
Усталость и лишения все-таки взяли свое; первым стал сдавать Микола.
Он стал просить Ивана делать привалы чаще, а по утрам жалобно стонал и подолгу не мог размять опухшие, разбитые до крови ноги.
Однажды целый день шли они по выжженному ржаному нолю. Горячая черная пыль курилась под ногами, в ней были видны обгорелые колосья, закопченные, поджаренные точно на жаровне, разбухшие зерна. Запах горелого хлеба теснил дыхание.
Легкий в ходьбе, жилистый Дудников торопился поскорее достичь леса — идти по открытому полю было небезопасно. Микола все время отставал. Вот он остановился, дыша широко разинутым ртом, опустился на землю.
— Не можу дальше… Духу нема. Дойдем до села, схоронимся… Передохнем… А?
Он с робкой надеждой умоляюще смотрел на товарища.
Дудников склонился над ним, тряхнул за плечо:
— Подтянись, друже… А то как бы зола от сожженного жита не запорошила наши очи…
Микола вздрогнул, тоскливо осмотрелся.
Иван помог ему встать. Пошатываясь, Микола выпрямился, торопливо, точно по команде, шагнул. Сизая пыльца взвилась под его стоптанными сапогами. Весь остальной день они молчали. Микола шагал с злым упорством и все время озирался на чернеющие позади выжженные поля.
В другой раз, идя по лесу, они наткнулись на еще более страшное зрелище. Были уже сумерки, лес вдруг расступился, и из дымной мглы, как из мутной болотной воды, выступили неясные очертания каких-то широких белых столбов, неровные курганы мусора, кирпича и пепла. Белые столбы — печные трубы — стояли по обеим сторонам в ряд, как вставшие из гроба мертвецы. Иван и Микола, забыв о предосторожности, брели по пустырю, где, очевидно, совсем недавно стояло многолюдное село, а теперь, — как на кладбище, прочно осела могильная тишина, и не было даже признаков человеческих следов. Здесь даже пепел давно остыл, и совсем не пахло жильем, только над головами Ивана и Миколы бесшумно скользили летучие мыши да где-то поблизости голосисто заливался сыч.
Иван и Микола шли долго, а печные трубы все так же пугающе вставали из темноты — село было большое, просторное. Внезапно трубы исчезли, и перед глазами путников раскинулся выгон с возвышавшейся посредине разбитой церковью. Приторный запах покойницкой наплывал откуда-то, перемешиваясь со свежими струями благодатного лесного воздуха. На фоне звездного неба вычертился ряд человеческих фигур с прямыми, как палки, плотно сдвинутыми босыми ногами. Фигуры словно были заключены в раму из кривых перекладин, и к шее каждого тянулась почти не видная в сумерках веревка. Дудников успел пересчитать повешенных — их было двенадцать…
Микола и Иван почти бегом кинулись от гиблого места. Белые призраки труб давно остались позади, слились с темнотой, а запах мертвечины все еще тянулся за ними, и вопль филина несся им вслед.
В ту ночь они заночевали в лесу. А наутро Ивану почудилось, будто земля легонько дрогнула под его ногами. Они долго прислушивались, пока не убедились, что она действительно чуть слышно гудела и вздрагивала. Не было сомнения — это были первые, пока еще не ясные отголоски фронта. С еще большей предосторожностью прошагали они весь следующий день, все чаще натыкаясь на немецкие отряды и обозы. В небе появились самолеты. Они шныряли над лесом, чуть не задевая крыльями за деревья. И еще одну тревожную ночь Иван и Микола проспали в лесу. На рассвете их разбудил явственный гром орудийной канонады. Дудников и Микола вскочили, дрожа от утреннего озноба. С минуту они не могли понять, с какой стороны доносится гул и что все это значило…
Сияя ввалившимися глазами, Дудников встряхнул наконец Миколу за плечо.
— Микола! Фронт! Наши близко… Слышишь?
Орудийные удары, то глухие и далекие, то близкие и отчетливые, сливались в сплошной гром. Иногда было слышно, как мощные разрывы тяжелых снарядов кромсали землю.
Радостно потирая руки, Дудников то и дело вполголоса повторял:
— Чуешь? Чуешь? Ну, теперь дай боже удачи! Теперь, брат, сидеть долго на одном месте не придется. Надо шукать лазейку, чтоб этой же ночью перебраться к своим…