Волгины
— Все понятно, — сказал командир полка.
— Он и по-русски кричал, — добавила Таня.
Алексей спросил, знает ли Пауль Шифнер русский язык, и тот опять отрицательно покачал головой.
— Кончайте с этим делом, — неторопливо сказал командир полка и, густо багровея в скулах, спросил: — Какая дивизия вчера была у вас слева?
Эсэсовец молчал, выразив на лице искреннее недоумение.
Алексей с тем же ледяным спокойствием, глядя гитлеровцу в мутные глаза, сказал по-немецки:
— Пауль Шифнер, гитлеровские солдаты по вашему приказанию вчера у деревни Сверчевки казнили советских раненых. Вы расстреляли их из автоматов, а затем взорвали гранатой. Вот она, — Алексей указал на Таню, — она вас узнала. Она подтверждает, что это сделали вы.
Пауль Шифнер старался как можно безразличнее взглянуть на Таню. Но его выдавал затаившийся в глазах животный страх.
Алексей спросил:
— Пауль Шифнер, вы знаете о Гаагской конвенции?
— Не знаю, что такое, — ответил остроносый.
— Он все знает, — просипел простуженным голосом полковник Синегуб. — О чем с ним больше толковать? Я думаю, незачем посылать его в дивизию. Вы можете подтвердить в акте, что это тот самый? — спросил он Таню.
Таня встала, вытянув руки по швам.
— Да, могу. Это он.
Полковник, кряхтя, поднялся, приказал ординарцу:
— Вызовите двух автоматчиков.
Алексей снова обернулся к эсэсовцу.
— Пауль Шифнер, — тихо сказал он по-русски, — советские офицеры пленных не расстреливают. Но вас мы расстреляем как убийцу и преступника. Вам ясно?
На гипсово-белом лице Пауля Шифнера сразу размякли мышцы; подбородок его отвалился, колени мелко задрожали.
— Ну вот, — сказал Алексей, брезгливо морщась, — а делаете вид, что не понимаете русского языка…
Пленного вывели во двор.
Сухой залп прокатился по задворкам. Пауль Шифнер осел у стены, прислонившись к ней спиной, и так остался сидеть, свесив белобрысую голову.
24После трехдневных дождей установилась прозрачная осенняя погода. Дивизия шла теперь на северо-восток вместе со всей ремонтирующейся и пополняющейся на ходу армией.
В батальон капитана Гармаша почти ежедневно прибывало свежее пополнение — крепкие, как дубы, краснощекие сибиряки и уральцы. Дивизия шла хотя и напряженным, но размеренным маршем, и этот марш ничуть не походил на отступление.
Солдаты получали положенный отдых, делали обычные привалы, завтракали, обедали и ужинали в определенные часы.
В этой здоровой, укрепляющей атмосфере похода окончательно восстановилось душевное равновесие Алексея. На одном длительном привале он написал домой и Павлу, перечитал письмо наркому и, заново переписав его, решил лично отвезти в штаб дивизии и отправить фельдсвязью в Москву. Посылку письма он считал теперь своевременной, так как дополнил его теми новыми мыслями, без которых оно казалось недостаточно убедительным. Эти мысли окончательно созрели в нем во время последнего боя и в медсанбате, где он все-таки пробыл три дня и мог спокойно обдумать все пережитое.
Он уже собирался ехать в штаб дивизии и шел об этом сказать капитану Гармашу, когда из штаба армии позвонили и передали приказание — старшему политруку Волгину немедленно явиться в политотдел.
Гармаш встревожился:
— Зачем тебя вызывают в политотдел, Прохорыч? Не думают ли они забрать тебя от меня?
— Мне этого самому не хочется, — ответил Алексей, засовывая в разбухшую полевую сумку письма и документы. — Я от тебя, Артемьевич, никуда не пойду.
— Можно сказать, только обвоевались вместе. В одном огне горели… Обезоружат они меня, — вздыхал Гармаш.
— Не беспокойся, капитан. Я, брат, тоже с характером, — сказал Алексей.
«Неужели зовут в Москву? — думал Алексей, выходя из чистой светлой избы, в которой расположился на длительный привал штаб батальона. — Они могли запросить в Ростове. Конечно, все-таки я исчез, и в наркомате могли забить тревогу, подумать бог знает что. Нынче же отправлю наркому письмо…»
Алексея окликнули, он остановился. К нему подходила Нина.
— Разрешите обратиться, товарищ комиссар.
— Пожалуйста…
Он выжидающе смотрел на нее. Неяркое солнце сквозило сквозь багряную поредевшую листву берез, росших по обочинам улиц, бросало на лицо Нины теплые блики. Несколько дней передышки, спокойных переходов по лесным дорогам, чистый, напитанный смолистыми запахами сосны воздух благотворно отразились на ней. Она похорошела. Глаза тихо светились. Полные губы слегка раскрылись в улыбке, пушистые волосы золотились на солнце, тщательно отглаженная гимнастерка с чистым подворотничком ладно облегала невысокую грудь. После того как Алексей видел ее в боевой обстановке, запыленную, бледную и усталую, ему было особенно приятно смотреть на нее, отдохнувшую, аккуратную и красивую. Он невольно залюбовался ею, но сдержался, спросил, как всегда, официально:
— Что вам нужно, товарищ военфельдшер?
— Вы едете в штаб армии?
— Да, кажется.
— Товарищ комиссар, хочу вас попросить… Не откажите зайти к санарму, передать вот это требование…
— Зайду. Все?
— Да, все… Как ваши боли?
— Не беспокоят.
Он круто повернулся и пошел к автороте, откуда должен был ехать грузовик в штаб армии.
«Что это она так смотрела на меня?»— недовольно и в то же время с безотчетным волнением подумал Алексей. И вдруг его охватили тоска и стыд: он вспомнил о Кето. «Нет, дорогая, я не унижу памяти о тебе, — думал он. — Горе мое не остыло. Прости меня, Катя, прости!»
С тревожно бьющимся сердцем сидел Алексей в приемной начпоарма. Теперь, когда переживания первых дней войны улеглись и чувства, с которыми он пришел во двор военкомата, остыли, он все более критически оценивал свое добровольное вступление в армию, но уходить из нее попрежнему не хотел. Сейчас, в чинной атмосфере штаба, разместившегося в обыкновенной колхозной избе, Алексей почувствовал себя не то что виноватым, а смущенным.
Опрятно обмундированные политотдельские инструкторы входили к начальнику баз доклада и не обращали внимания на сидевшего в уголке скромного политработника с березовой палочкой в руке, в выгоревшей на солнце гимнастерке.
За стеной стрекотала пишущая машинка, пел зуммер телефона, слышались женские и мужские голоса и даже смех. От штабной обстановки веяло обыденностью.
«Вот и я так бы служил», — подумал Алексей. Он уже чувствовал себя опытным фронтовиком и невольно начинал чуть свысока относиться к офицерам тыла.
Молоденький, в отлично пригнанном обмундировании батальонный комиссар пригласил Алексея зайти к начальнику. Опираясь на палку (боли после контузии все еще давали себя чувствовать), Алексей вошел в скупо освещенную солнцем комнату с вышитыми рушниками на маленьких окнах и расклеенными на стенах агротехническими плакатами.
За складным столом, заваленным папками, сидел начпоарм, мужчина могучего телосложения, с пушистой, во всю грудь, изжелта-русой бородой.
Переложив палку в левую руку, Алексей не совсем ловко откозырял.
— Товарищ бригадный комиссар, старший политрук Волгин явился по вашему приказанию.
Начальник политотдела, не сводя с Алексея пытливого взгляда, протянул руку.
— Садитесь.
Алексей сел, скользнув взглядом по раскрытой папке с анкетой, на которой увидел свою фамилию. Это была та анкета, которую он заполнял в политотделе дивизии после прибытия с маршевой ротой. В ней он ничего не скрыл о своей гражданской работе. «Начальник строительства Н-ской железнодорожной ветки, член Н-ского обкома», — значилось в послужном списке.
— Вы знаете, зачем я вас вызвал? — спросил начпоарм, глядя на Алексея светлыми, изучающими глазами и бережно поглаживая свою роскошную бороду, точно лаская ее.
— Предполагаю.
— Ну-с, вот… Давайте сначала познакомимся. Вас я уже знаю по личному делу. — Начпоарм привстал. — Николай Владимирович Колпаков, бывший секретарь С-ского горкома партии. Волжанин, как видите.