Дорога неровная
— Ну, давай в лодку, — Миша помог брату забраться на судёнышко, и тот рухнул на дно, враз обессилев.
У Кольки все плыло и качалось перед глазами. Потом вдруг стало что-то ворочаться и булькать в животе, подступила тошнота. Колька с трудом приподнялся, подтянулся к борту, свесил голову вниз. Миша, усмехаясь, выбирал камень, служивший якорем, вспомнил, как его самого учили плавать: сбросили, как щенка, с баржи-беляны, груженой лесом, что приведена была Саввой Прохоровичем с верховьев Костромы и пришвартована у пристани перед разгрузкой.
— Ничо, — Миша похлопал брата по спине. — Пока плывем, ты еще и обсохнешь. Подвинься-ка, я за весла сяду, — он заработал веслами поочередно, разворачивая лодку носом к противоположному берегу, туда, где был дом. Лодка ходко пошла вперед, Миша запел: «Мой костер в тумане светит, искры гаснут на лету. Ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту…» Неожиданно оборвал песню, замолчал, греб мощно и умело, а за бортом журчала вода.
Колька лежал на корме, смотрел на голубое небо, все в белых легких облачках, и слезы текли по его щекам. То ли от радости, то ли от обиды. И вдруг Миша на самом стрежне, откуда до берегов не достигает ни единого звука, неожиданно сменил песню: «Вихри враждебные веют над нами, темные силы нас всюду гнетут! В бой роковой мы собрались с врагами, нас еще судьбы безвестные ждут. Но мы поднимем гордо и смело знамя борьбы за рабочее дело, на бой кровавый, святой и правый, марш-марш вперед, рабочий народ!»
Колька вздрогнул: эту песню он слышал впервые. Ух, какая торжественная и в то же время боевая песня! Колька сразу перестал жалеть себя — до того бодро звучала песня. Вот бы ее с ребятами на заводе спеть! Слезы сразу высохли, и он представил, как будут играть в казаки-разбойники, он будет командиром во время обороны крепости, встанет на самый край рова и запоет: «Вихри враждебные веют над нами!» Он сел и восхищенно сказал:
— Ух, ты! Вот это песня!
— Да, славная песня, — ответил Миша. — Не вздумай эту песню петь, она запрещённая, могут за нее арестовать, понял, нет ли?
— Как это? — Не понял Колька. — Как это — запрещённая? Кто ж может песню запретить? Песня, она… — долго думал, с чем сравнить песню, и выпалил, — Песня — как птица. Ее не поймаешь и в кутузку не посадишь!
— Зато тебя или меня, или батю, к примеру, за песню могут фараоны в кутузку упрятать. Понял, нет ли?
Колька затряс утвердительно головой: понял!
Вечером, поужинав, Михаил, ушел из дома, предупредив, что вернется поздно.
— Женихается, наверное, — вздохнула мать и тут же вспомнила Клавдиньку: где она, как она? Уж два года, как убежала из дома, но так и не шлет вестей.
Отец нахмурился, однако, ничего не сказал, ночью же, когда в доме все затихли, он долго ворочался в постели, наконец, вымолвил:
— Ты бы, Таня, поговорила с Мишей. С нехорошими людьми он связался, с какими-то социлистами. Мне об ентом квартальный наш, Денисыч, сказывал из уважения.
Денисыч, квартальный полицейский Осипов, приходился Смирновым кумом: Константин крестил его дочь Машутку. Осипов крепко уважал Константина за домовитость, благочестие и покорность начальству, а Татьяна нравилась ему тихим спокойным нравом и господскими манерами. Любил он и цыганят-мальчишек (у квартального росли две дочери), и зла Смирновым не хотел, потому, как узнал, что Мишу внесли в «черный список» как социал-демократа по доносу одного из агентов, так сразу предупредил об этом Константина.
Татьяна, выслушав мужа, ахнула:
— Что ты, что ты, отец! — она перекрестилась. — Не может этого быть! Да ведь за такое и на каторгу сошлют. Бергот сказывал своей жене, что это все цареубийцы затевают, крамольники страшные. И Миша с ними? Ох, Господи, да как же так?
— Вот и поговори с ним. Он с тобой-то помягче. А то Денисыч сказал, что уже девять социлистов арестовали. Типографию, или как там ее, ищут, где смутьянскую газету печатают, а я у Миши давеча на рукаве рубахи видел темное пятно, сажей не сажей, а чем-то черным мазнуто. Поговори с ним, Таня, Миша ведь с тобой всегда советуется.
В темноте не было видно, как Смирнов дернул досадливо головой: старший сын и впрямь чаще советовался с матерью, чем с ним. Но Татьяна не успела поговорить с Мишей.
Второго июня 1915 года по Костроме прокатился слух, что забастовали рабочие прядильной фабрики, а через три дня прекратили работу рабочие Большой Костромской льняной мануфактуры и двинулись к мануфактуре братьев Зотовых, где работали все Смирновы. Так началась знаменитая Костромская стачка, длившаяся пять дней.
Рабочие начали с экономических требований, а кончили политическими, и одним из них было — освобождение арестованных товарищей, которые передали властям требования рабочих. Полиция и солдаты открыли по демонстрантам огонь в Михинском сквере. Он ударил по людям, скосил разом более полусотни людей. Тех, кто уцелел в первых рядах, тут же схватили казаки, остальные демонстранты бросились врассыпную.
Константин прибежал домой в сильном волнении: он сам видел Мишу среди зачинщиков, среди тех, кто призывал бросить работу, а когда отец потребовал, чтобы он ушел от смутьянов, Миша засмеялся и отвернулся. Но в глубине души Смирнов гордился сыном: вот какой — молодой, а смелый, и люди его уважают. Одно было непонятно Смирнову: чего сыну не хватает? У них есть дом, и они не живут, как другие, в общей казарме, заработок неплохой. Начальство Константина ценит, вот и Коську по его просьбе мастер пристроил в рассыльные при конторе, не сидит в пыли, как отец, не парится у котлов, как Колька. Правда, эта услуга обошлась Константину в месячный заработок, да сколько водки споил Проклятычу, чтобы Коське работу полегче нашел, а потом, даст Бог, и Кольку в контору как-нибудь определят, он ведь шустрее, чем Коська, башковитее. Вот и Мишу на фронт не взяли, хоть и возраст подошел: хозяева похлопотали за своих рабочих, ведь заказов военных много. А Миша взял и связался с бунтовщиками. Зачем? Чего ему не хватает?
Не понимала и мать сына. Всевышний определил, кому быть хозяевами, кому — слугами, а Миша восстал против этого порядка, значит, пошел против Бога, и за это его, как грозился отец Киприан, Господь жестоко покарает. А с другой стороны — не маленький уже Миша, понимает, зачем против хозяев идет, наверное, он что-то знает и понимает больше, чем они, его родители.
В Кострому стянули войска, по рабочим слободкам разъезжали казаки. И хотя стачка прекратилась, потому что часть требований заводчики и городские власти все же выполнили, заводы начали работать, но в семьях арестованных и у рабочих, кого начальство считало неблагонадежными, все же шли обыски, некоторых даже арестовали. Сердце матери изнывало от страха, да и сам Смирнов тоже тревожился, хотя внешне был, как всегда, невозмутим. Оба лежали ночами, делая вид, что спят, и бессонно смотрели в темноту. Где Миша, как он?
В одну из таких ночей к ним в дом явились с обыском жандармы, все перевернули вверх дном, но ничего не нашли.
— Эх, Смирнов, — в сердцах сказал один из жандармов, — порядочный рабочий, ни в чем не замечен, а сына шантрапой воспитал.
Мать, обмерев, тревожным взглядом следила, как чужаки, безразличные к ее вещам, любовно разложенным по местам, все ломали и ворошили, но эта жалость была ничто перед боязнью и незнанием, что сталось с сыном, где он. Уж не арестовали его? А если нет, то, Великий Боже, не допусти, чтобы сын именно сейчас вернулся домой. Ее сердце затрепетало от радости, когда Денисыч, уходя, шепнул еле слышно:
— Не арестован ваш Миша, жив и здоров, видели его в чайной Веденеева, вот и ищем. Авось не найдем, прости, Господи! — и мелко, украдкой, перекрестился.
Миша пришел на вторую ночь после обыска. Худой, заросший юношеской мягкой бородкой, бледный, усталый, лишь глаза смешливые по-прежнему и довольные.
Татьяна со слезами кинулась к нему, но Константин строго приказал сначала собрать на стол, а потом причитать, и сидел потом напротив Миши, посверкивая черными глазами, не смея задавать вопросы сыну. А чтобы никто лишний не нагрянул неожиданно в дом, Константин поднял с постели Кольку и велел сторожить: уж Колька — не Коська, не проворонит шпика.