Мемуары генерала барона де Марбо
А теперь представьте меня, начищенного, одетого в костюм из тонкого сукна, наконец, просто элегантного, оказавшегося среди толпы семисот мальчишек, похожих на чертей, которые кричали: «А вот и новенькие!» Они с шумом оставили свои игры, сгрудившись вокруг нас, будто на их обозрение вывели каких-то удивительных животных.
Отец нас поцеловал и уехал... Мое отчаяние было беспредельным! И вот в первый раз за всю мою жизнь я остался один, поскольку брат оказался размещен в спальнях «большого двора», а я «маленького». Стояла середина зимы, было очень холодно, а, согласно регламенту заведения, у учеников никогда не разводили огня.
Впрочем, ученики Соррезского коллежа хорошо питались, особенно если учесть, что это было время, когда голод охватил всю Францию. Администрация дона Ферлюса делала все, чтобы в доме царило изобилие. Обед состоял из всего, что только могли пожелать ученики, но ужин мне показался очень бедным, а вид подаваемых блюд вызывал отвращение. Хотя, даже если бы в тот момент мне предложили самые изысканные вещи, я бы отказался и от них, так тяжело у меня было на сердце.
Ужин заканчивался, как и начинался, — патриотическим пением. Все опускаются на колени при первом куплете «Марсельезы», начинающемся словами: «Священная любовь к родине». Затем все отправляются под бой барабана в дортуары. Ученикам старших классов «большого двора» каждому полагалась отдельная комната, в которой их запирали с вечера. Ученики «малого двора» (младших классов) спали по четверо в комнате, в каждом углу стояло по кровати. Меня поселили вместе с Гюро Роместа-ном и Лагардом, они были моими соседями по столу, такими же новенькими, как и я. Мне с ними было хорошо. Они мне показались хорошими ребятами. Таковыми они и были.
Но я пришел в ужас, увидев, сколь узка моя кровать и сколь тонок матрас. И что мне более всего не понравилось, так это то, что кровать была железной, а я никогда в жизни не видел ничего подобного. Тем не менее все было очень чистым.
Несмотря на все мои огорчения, я быстро и глубоко заснул, настолько я устал от тех моральных потрясений, которые мне пришлось испытать за этот судьбоносный день.
На следующее утро, очень рано, дежурный барабан оповестил о подъеме. Он производил страшный шум во всех дортуарах. Это мне показалось чрезвычайно диким. Но что же должно было произойти со мной, когда я увидел, что, пока я спал, у меня забрали мою красивую одежду, тонкие чулки, изящные ботинки и заменили все это грубой одеждой, тяжелыми ботинками... Я разрыдался от бешенства.
После рассказа о первых впечатлениях, испытанных мною при поступлении в коллеж, я избавлю вас от описания моих мучений в течение следующих шести месяцев. Меня слишком баловали милые дамы Мон-гальви, и я просто не мог не страдать морально и физически в новом моем положении. Я стал очень печальным. Если бы я не был таким крепким физически, я наверняка заболел бы. Это был самый тяжкий период моей жизни, но постепенно работа и привычка помогли мне преодолеть все. Я любил занятия по французской литературе, географии, а более всего по истории, и я неплохо преуспевал в этих науках. Я был средним учеником по математике, латыни, верховой езде, на занятиях с оружием, но я превосходно научился владеть ружьем, и мне очень нравились учения батальона, сформированного из учеников, которым командовал старый отставной капитан.
Я уже сказал, что время моего поступления в коллеж (конец 1793 года) совпало с правлением Конвента, кровавая тень которого нависла над Францией. Делегированные им представители народа проверяли все провинции, а те из них, кто властвовал на юге, регулярно посещали коллеж в Соррезе, поскольку слово «военный» приятно звучало для их слуха. У гражданина Ферлюса был особый дар убеждать их в том, что коллеж предназначен для формирования новой молодежи — надежды отечества. Таким образом, он получал все, что хотел. Наш директор стремился их убедить, что мы имеем прямое отношение к армии и что мы являемся ее питомником. Этих представителей принимали у нас в коллеже по-королевски. Перед их приходом все ученики надевали военную форму, батальон маршировал перед ними во всей красе. Часовые стояли у каждой двери, как на плацу. Соответственно моменту игрались пьесы, в которых в самом чистом виде царствовал дух патриотизма. Пелись национальные гимны. Когда представители приходили в классы, особенно на уроки истории, то всегда находился случай, чтобы произнести несколько тирад о великолепии республиканского правительства и о важности патриотических добродетелей, которые этим правительством проповедовались.
Мне вспоминается один случай, связанный с визитом такого представителя по имени Шабо, бывшего капуцина, который однажды на уроке задал мне вопрос по римской истории, спросив, что я думал о Кори-олане, почувствовавшем себя оскорбленным соотечественниками, забывшими о его заслугах, и ушедшем к вольскам, заклятым врагам римлян. Дон Ферлюс и другие учителя дрожали, боясь, чтобы я не одобрил поведение римлянина, но я вынес ему порицание, говоря, что «хороший гражданин не должен никогда поднимать оружие против своей родины, не думать об отмщении, как бы ни были справедливы причины его неудовольствия». Представитель был так доволен моим ответом, что обнял меня, сказал несколько комплиментов директору коллежа и преподавателям, поблагодарив их за правильные принципы, которые они воспитывают в своих учениках.
Но даже этот успех не уменьшил моей ненависти к членам Конвента. Эти представители внушали мне ужас. У меня уже было достаточно соображения, чтобы понять, что совершенно не обязательно было проливать столько французской крови, чтобы спасти страну. Что гильотины и убийства были, по существу, жуткими преступлениями. Я не буду здесь рассказывать о системе подавления, которая сковала нашу несчастную родину. Но как бы ни были ярки краски, используемые историей для описания ужасов террора, реальность все равно превосходила ее описания. Что казалось наиболее удивительным, так это глупость и пассивность, с какими население в массе позволяло этим людям властвовать над собой, хотя большинство из них не имели к этому ни малейшего дарования. Что бы ни говорилось, но почти все члены Конвента были страшной серостью и их восхваляемая смелость происходила прежде всего из страха, который они испытывали друг перед другом. Боясь быть гильотинированными сами, они были согласны на все, что от них хотели получить главные зачинщики.
Во время моей ссылки в 1815 году я встречал массу бывших членов Конвента, которые, как и я, были вынуждены покинуть Францию.
И они не отличались ни твердостью, ни смелостью и мне часто признавались, что голосовали за смерть Людовика XVI и за некоторые другие отвратительные декреты только потому, что хотели спасти собственную голову. Воспоминания об этом времени меня настолько потрясли, что теперь все, что может быть направлено на восстановление демократии, вызывает у меня омерзение. Настолько я убежден теперь, что массы народа слепы и что наихудшее правительство — это именно правительство народа.
Г ЛАВА V
Я приезжаю в Париж к отцу и братьям. — Отца назначают командующим 17-й дивизией в Париже. Он отказывается следовать взглядам Сийеса и уступает место Лефевру
В августе 1798 года мне только что исполнилось 16 лет. В конце февраля я покинул коллеж в Соррезе. У моего отца был друг по имени Дориньяк, который взялся отвезти меня в столицу. Дорога в Париж заняла восемь дней. В марте 1799 года я прибыл туда в тот самый день, когда впервые сгорел театр Одеон. Свет от пожара распространялся далеко вдоль Орлеанской дороги, и я поначалу решил, что это был свет от многочисленных фонарей, освещавших столицу.
Отец в то время жил в красивом особняке на улице Фобур-Сент-Оно-ре, № 87, на углу маленькой улицы Верт. Я приехал во время обеда. Вся семья была в сборе. Невозможно было выразить мою радость, когда я увидел всех моих близких вместе. Это был один из самых прекрасных дней моей жизни.
Была весна 1799 года. Республика все еще существовала, правительство состояло из пяти членов исполнительной Директории и двух палат, одна из которых называлась Советом старшин, а другая — Советом пятисот.