Избранные письма. Том 2
… Только что кончил репетицию «Месяца в деревне», Ракитина — Качалова. Красив, отлично говорит, немного холоден, еще не вжился. Остальные по-старому, т. е. Коренева, Болеславский в плюсах, героиня — в большом минусе[93].
Приехал кн. Волконский для завтрашней лекции. Кажется, я писал тебе[94].
На дворе, я думаю, градус тепла. Дождичек. Недурно, тихо. Телеграмму твою получил.
Вчера вечером у нас в квартире была странная вещь. Часам к десяти Сац с Москвиным привезли ко мне замечательного пастуха из Тверской губ., с подпаском. Он играл на «жилейке» (как, помнишь, в конце первого действия «Вишневого сада»?). Он сидел в кабинете, а мы слушали его из столовой. А в буфете собрались Пелагея, Людмила, жена Федора. Вот Пелагея-то радовалась! Деревней запахло. Действительно, когда он играет, а подпасок подпевает, то чувствуется луг, поросль, лесок…
Иду домой сейчас, пешком…
259. Е. Н. Немирович-Данченко[95]
9 ноября 1910 г. Москва
Вторник, 9‑го
Вечер, 9 1/2. Театр.
«Ну, вот и день прошел!..»
Как было там, в Ясной Поляне, еще не знаю. Ехать самому мне хотелось, но остановило благоразумие. По моим соображениям, поездка должна была сложиться так: вчера часам к 7 на вокзал, и на вокзале ждать возможности поехать часа 3 – 4. Ночь в вагоне, в страшной тесноте, подвое на одно место. Значит, без сна. Часам к 5 утра на Козлову-Засеку. Там часа два подождать на перроне вагона с прахом Толстого, потом идти за гробом по шоссе и проселочной дороге 3 1/2 версты. Дальше несколько часов на могиле. И тем же путем назад. Разве обогреться в какой-нибудь избе. И, конечно, никаких лошадей… И впереди ночь в набитом битком вагоне.
{55} Ведь поехало сегодня несколько тысяч. Что-то около 12 часов ночи, когда вокзал еще был переполнен ожидающими, объявили, что больше поездов не пустят, и больше 1 000 человек ушло с вокзала по домам, плачущие и разочарованные… И вот эти поехавшие попадут не в большой город, где кое-как устроились бы, а на маленькую станцию и в маленькую деревню.
Вот я и побоялся простудиться, надорваться…
В то же время надо было сорганизовать что-либо в Москве.
В час у нас было «траурное собрание», т. е. гражданская панихида, первый пример каковой был в прошлом году, после Комиссаржевской[96]. На этот раз, однако, нельзя было расширяться, нельзя было приглашать посторонних — не разрешили бы. Мы и провели ее в своем круге. Пришли только еще ученики Адашевские[97], в ограниченном количестве, да проскользнуло человек 25 посторонних.
На улице между тем собралось много народа, желавшего попасть, но 8 городовых с околоточными заперли ворота и не пропускали…
Все ораторы уехали в Ясную Поляну. Свели мы до самого скромного. Я открыл собрание, потом пропели «Вечную память», потом Пастернак, художник, только что вернувшийся из Астапова, где провел два последних дня, рассказал свои впечатления[98]. Потом я рассказал о своих трех встречах с Толстым (когда меня повез к нему Грот, когда Толстой пришел к нам в Чудовский пер. и когда я ездил к нему в Ясную Поляну) и потом набросал значение Толстого и бессмертие его. Говорил я с полчаса[99]. Потом Москвин прочел один его отрывок (с крестьянскими детьми) и наконец трио Любошиц[100] играло (более часа) trio Чайковского, знаменитое «На смерть великого артиста» (Ник. Рубинштейн). Играли мастерски. Для этого взяли Бехштейновскую рояль. Это trio произвело очень большое впечатление и чрезвычайно усилило благородную грусть общего настроения.
Вышло все просто и глубоко.
Начали в час, окончили около четырех. Потом с 1/2 часа провели в Верхнем фойе за чаем. И разошлись.
А панихида шла в Большом фойе, перед портретом, убранным цветами на черном бархате…
{56} Был Гриневский и говорил, что все-таки Художественный театр и здесь является вершиной культурной России.
Это ведь так в первый раз, чтоб панихида по великому человеку началась «Вечной памятью», продолжалась речами и закончилась trio Чайковского, т. е. музыкой (скрипка, виолончель и рояль).
Что сделали эти попы! Хотели поддержать значение церкви отлучением Толстого — и как уронили церковь! Думали, верно, что никто и не помолится, а гроб камнями закидают? А несмотря на все препятствия, которые ставит поневоле, по приказанию полиция (потому что я вижу, что и Адрианов[101] только по необходимости удерживает общество от проявления грусти), несмотря на это — все-таки везде служат гражданские панихиды, а от Козловы-Засеки до Ясной Поляны идут гражданские панихиды при многотысячной толпе. Без духовенства! Загадочная картинка: где церковь? Где «атоучение»[102]?
Итак, ты не поехала в Париж?
Хотел послать тебе телеграмму: «Напрасно», но подумал, что, значит, у тебя были свои, веские, соображения.
О Тарасове ты верно, чутко воскликнула: «Неужели это непоправимый факт»[103].
Верно, по-моему, высказываешься и об «уходе» Толстого. Но, во-первых, разве мы можем думать, что он сам не думал так же, т. е. не уходить тайком. И если думал, то не может быть, чтоб не делал попыток? А эта мысль сейчас же находит и подтверждение: Софья Андреевна говорила кому-то в газетах, что он уже раз, года 4 – 5 назад, и в другой раз, не очень давно, хотел «уйти», но «семье удалось уговорить его»…
Верно, он не хотел, чтобы семье опять удалось уговорить его не уходить, не делать того, что так настоятельно требовала его совесть.
Мишельчик все слушает музыку. Вчера был на камерном вечере, а за обедом слушает мягкие наставления Бор. Львовича перестать быть мальчиком и стать юношей[104]…
До свидания, голубчик мой.
{57} 260. Из письма Е. Н. Немирович-Данченко[105]
11 ноября 1910 г. Москва
Четверг, 11‑го
4 часа. Театр.
После репетиции
… И ни на какую радость не взвинтишь ни себя, ни других.
Какая-то долгая осень на душе. Все дождик и все нет солнца.
И скучная забота.
Даже не могу себе представить, что может очень обрадовать. Успех «Miserere». Не такая вещь, чтобы рассчитывать на радостный успех. Будет недурный спектакль — и то слава богу. А затем пойдет гамсуновская пьеса — тоже компромиссы, которые уже никак не могут радовать. Где же ворота, откуда откроется какая-то солнечная дорога? Отъезд на рождество за границу, к солнцу? Удастся ли? Не было бы не только непосильным расходом, но еще и убытком для театра, а стало быть — и для меня?
Разве уж весной? Ждать до весны, как до солнечной надежды.
Да, надо выбирать пьесы, постановка которых непременно будет зажигать прежде всего меня самого. А эти серединки, как Юшкевич и Гамсун, бог с ними! Они сами нуждаются в зажигателях.
Впрочем, часы репетиций я чувствую себя хорошо.
Ими и утешаюсь.
Читаю на ночь. Толстого. Думаю об инсценировке его. Прочел «Войну и мир» с этой точки зрения — невозможно инсценировать. Теперь читаю «Анну Каренину» — эта, кажется, поддается. Много диалогов, разработанных. Но уже предвижу, что пойдут важные сцены, не поддающиеся переводу на подмостки.
Дела в театре средние. Отмены спектаклей принесли немало убытков[106]. Около 7 1/2 тысяч. Сборы порядочные, но не битковые.
Вяло, вяло. Все вяло.
Вот какое кислое письмо! …
{58} 261. Из письма Е. Н. Немирович-Данченко[107]
13 ноября 1910 г. Москва
Суббота, 13‑го
Театр. Без 1/4 5.
После репетиции
Что же это, голубчики мои? Это вы для того ездите за границу, чтобы лихорадку получать?
Все-таки скажу: хоть и тепло одета, но нельзя в сырость быть много на воздухе. Никак нельзя. Надо быть все время сухой.
Третьего дня я так много писал тебе, что вчера было уже совсем нечего.
Я как будто становлюсь пободрее. Медленно, но пободрее. Может быть, репетиции начинают втягивать?..
Вчера брал углекислую ванну. В 25°. И после нее с 1/2 часа лежал. Это было перед обедом. А за драпировкой пыхтело и кряхтело какое-то существо.