Избранные письма. Том 2
Сильное впечатление вчерашнего дня — рассказы, привезенные из Ясной Поляны Мих. Стаховичем (друг дома) и Сулером[108] (тоже там свой человек). Одно и то же говорят. Нечто ужасное!!!
Оказывается, Толстой не так «ушел», как думает весь мир и как рисуется в смысле законченности его идей. Он бежал от Софьи Андреевны, бежал после отчаянной семейной сцены. (Это Толстой-то! В 82 года!) Своей вульгарностью, непониманием его души, торгашескими желаниями продать всякую его строчку… ну, что там еще, — не знаю… довела-таки она старика, знаменитого старика, до того, что он бежал из дому. Бежал, как король Лир, забыв шляпу (!!), падая где-то в лесу… Бежал, не зная куда. И понятно, что она, узнав о его бегстве, хотела броситься в пруд. Т. е. бросилась, но ее вытащили. И какое жестокое, но заслуженное наказание понесла она, наконец, за все эти угнетения его жизни, когда бродила по станции, не допускаемая до одра умирающего. И была допущена, только когда он уже потерял сознание, за две минуты до смерти его.
Помнишь, я тебе рассказывал, как поразил меня ее тон с ним, когда я был в Ясной Поляне!
{59} Да, конечно, невероятно, непосильно трудно быть женой гения, но эта женщина была очень уж далека от какого бы то ни было идеала.
Рассказывают, что она, предвидя вообще его смерть, так отбирала все, что только он писал, что прятал от нее свои записки в сапоги!!!…
Я прямо не верю. Думаю, что тут какие-то преувеличения. Люди ведь рады раздуть до мелодраматизма все яркое.
Дети ее теперь забросили. Кажется, около нее только Лев Львович (писатель нововременный)[109]. Газеты пишут, что она больна. Заболеешь!..
262. К. С. Станиславскому[110]
16 ноября 1910 г. Москва
Вторник, 16‑го
Дорогой Константин Сергеевич!
Вот, наконец, и письмо Вашей собственной рукой!..
Да, много Вам приходится переживать вдали. Причем вдали многое и кажется не так, как есть на самом деле. В лучшую или худшую сторону, но всегда в сторону…
Буду ждать от Вас еще частичных писем. Но не утомляйте себя. Чего не напишете, — договорим.
Когда приедете — конечно, Вам надо быть очень осторожным. И именно со всеми, кто захочет Вас видеть. Вам надо определить дни для личных дел, дни для свиданий — просто московских приемов и дни для свиданий театральных. И в эти дни еще определить часы. Чтобы каждый день не растрачиваться больше известных часов и не разбиваться между многими и разноречивыми впечатлениями. И чтобы даже мы, даже я, не могли видеть Вас в неурочные дни!
Да, дела с «Карамазовыми» плохи. И очень.
Причин много. Тут, главное, два вечера. Даже на второй не хотят идти без первого. Потом, дорого. Всякий может издержать на театр раз в неделю, но два раза в одну неделю, хотя бы и отказавшись от следующей, очевидно, трудно. Ну, и газеты. Наконец, и сам Достоевский, который современную публику пугает…
{60} Видите, сколько возможных причин, чтоб не было сборов.
Хотя… все-таки удивительно! Ведь, говорят, в других театрах ужасные спектакли. А на «Карамазовых» я еще не встретил ни одного человека, который бы мне не сказал, что он глубоко захвачен.
Газеты в этом году недоброжелательны к нам, как, кажется, еще никогда не были. Я думаю, особенно потому, что им приходится плохо писать о Малом театре. Как, наоборот, в прошлом году они очень хвалили Малый и нельзя было не хвалить нас.
Я никого не вижу. Я все еще никуда не выходил. Мой единственный «выезд» был в заседание общественных деятелей в день смерти Толстого. Повязки все еще не снимаю. А когда и сниму, то первое время буду бояться выходить.
Тем легче мне отдаваться театру.
Но Вы знаете ведь, что такое и готовить новую пьесу и вести репертуар. Я должен вести все репетиции юшкевической драмы, потому что боюсь, что Василий Васильевич, оставленный один, уведет немного в сторону и придется терять время[111]. Но мне надо пробыть хоть три репетиции «Месяца в деревне» для Качалова. Надо провести все репетиции «Трех сестер», где сразу вводятся трое (Леонидов — Вершинин, Массалитинов — Соленый и Подгорный — Федотик), потому что одна репетиция со мной будет стоить трех без меня. Только благодаря моему присутствию и нескольким замечаниям. Должен сказать, что как к репетициям, так и к замечаниям все актеры очень внимательны. И благодаря этому спектакли вообще стоят на очень хорошем уровне. Может быть, без зажигательного нерва, но внимательно, стройно, порядливо. До сих пор не было ни одного спектакля, от которого хотелось бы отмахнуться. Сейчас же после «Трех сестер» придется возобновить «На дне», хоть для 2 – 3 раз.
С «Miserere» трудно. Не потому, что тут все молодежь. И не потому, что тут самоубийства. А только потому, что пьеса у нас, в самом театре, скомпрометирована. Большого запаса сил и заразительности понадобилось, чтоб переставить точку зрения на пьесу. Чем актеры моложе, тем мне легче убедить. А между тем я очень убежденно отношусь к пьесе, как к произведению {61} талантливому, — не крупному, не очень глубокому, но с несомненным отпечатком искренности и вкуса. И благодаря тому, что я сам очень чувствую весь лирический или, вернее, элегический тон этой пьесы, чувствую, чем могу наполнить душу актера для чистых и благородных переживаний, — благодаря этому только мне удается отвоевывать картину за картиной. Есть несколько исполнителей, даже уже увлеченных работой. И все-таки почти каждую репетицию приходится бороться с недоверием к самой пьесе. Эта борьба еще ни разу не перешла границы убеждений, заразительности. Раз только немного рассердился. А то все идет очень гладко, и ни на кого не могу пожаловаться. Даже тех (из неучаствующих), кто упорно относится отрицательно и не имеет такта молчать об этом, чтоб не отравлять работы, — даже тех я надеюсь скоро убедить. Когда они увидят на сцене уже готовыми три-четыре картины.
Впрочем, с некоторыми я совершенно объяснился и просил, по крайней мере, не показываться мне на глаза с постными лицами и подозрительными усмешками.
Чтоб не падало настроение у учеников и сотрудников, — надо было и их время наполнить работой. Вот почему мне на руку моя повязка, приковывающая меня к театру.
«Карамазовы» не делают сборов еще потому, что все-таки я их загнал. Обыкновенно у нас новая пьеса идет три раза. Когда «Анатэму» начали загонять, то и он чуть сдал. Теперь попробую ставить чуть пореже.
Зато старые пьесы и утренники идут выше нормы и помогают немного отписываться от убытков.
Для того чтобы быть в курсе убытков, я выработал особенную систему, которую и рекомендовал Румянцеву.
Просмотрите ее на досуге.
Вот по сей день мы в убытке — по этой системе — около 19 000.
Но этот убыток не от плохих сборов, а от позднего начала и четырех отмененных спектаклей.
Разумеется, мы окончим год без всяких убытков, а, пожалуй, и с небольшим дивидендом — в 20 – 30 тысяч. При бюджете в 420 000. Но, конечно, это не удовлетворит тех — вроде {62} Вишневского, — кто считает дивиденд ниже прошлого года огромным убытком.
Хотел написать Вам всего несколько строк, а вышло вон как длинно.
Ну, и кончаю.
Обнимаю Вас крепко. И Марью Петровну.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
Согласно такому распределению, сезон должен быть начат в этом году 3 октября вечером.
Значит, все дни по 11‑е включительно составляют убыток: будни по 1 500 р., праздники — утра по 1 200, вечера по 1 700 р.
Отмененные спектакли (похороны Толстого, Тарасова), три вечера и одно утро, относятся таким же образом на убыток.
На этих несостоявшихся спектаклях мы потеряли 24 700 р. Затем отписывались на утренниках, на старых буднях и на абонементах, оказавшихся больше предполагаемого (1‑й абонемент — 4 800, остальные — 3 270). Первые спектакли «Карамазовых» дали выше 2 000 р., а теперь идут ниже.
Записывая так каждый день, Румянцев может каждый день сказать, в каком мы положении.