Письма
Боюсь, ты не оценил должным образом отношение жены ко мне и то, как она себя со мной вела. Ты не понял эту женщину. С самого начала она простила мне все и была несказанно добра и участлива. После нашей встречи здесь, когда мы все между собой решили и она положила мне 200 фунтов в год в течение всей ее жизни и треть дохода в случае, если я ее переживу, и мы договорились о судьбе детей и об их переходе исключительно под ее опеку, и она выразила желание решить дело не судом, а полюбовно, — после всего этого я написал тебе, что моей жене нужно дать возможность беспрепятственно выкупить мою долю пожизненного дохода, так как она проявила чрезвычайную доброту и я совершенно удовлетворен ее условиями, и я недвусмысленно дал понять, что прошу моих друзей не делать ничего, что могло бы пошатнуть взаимную приязнь и доверие между нами.
Ты тут же написал, что все мои желания будут исполнены и что у моих друзей и в мыслях нет совершить что-либо, способное повредить моим добрым отношениям с женой. Я поверил вам и положился на вас. Ты скрыл от меня правду, ты и прочие мои друзья не выполнили моих наказов, и что в итоге? В итоге вместо 200 фунтов в год я имею 150. Вместо трети дохода, которая после смерти моей тещи составит около 1500 фунтов в год, я так и буду получать 150 до конца дней своих. Моим детям достанется по 600 или 700 фунтов каждому. А их отец умрет нищим.
И это еще не все. Это лишь денежная сторона. У меня забрали детей постановлением суда. По закону я им больше не отец. Я не имею права с ними встречаться. Если я попробую это сделать, меня посадят за решетку за неуважение к суду. Моя жена, разумеется, разгневана тем, что она считает нарушением договоренности с моей стороны. В понедельник я подписываю здесь акт о раздельном проживании на чрезвычайно жестких и унизительных для меня условиях. Если я попытаюсь встретиться с женой против ее воли или просто без ее согласия, я тут же лишусь этих несчастных полутора сотен в год. Моя жизнь отныне должна стать образцом респектабельности. Дружить мне можно будет только с такими людьми, каких одобрил бы самый придирчивый адвокат. И всем этим, Робби, я обязан твоей лжи и невыполнению моих указаний. Я просто просил моих друзей не вмешиваться. От них ничего не требовалось. Требовалось только одно — бездействие.
Мор говорит теперь, что все, что он делал, он делал согласно советам и с одобрения твоего брата Алека, которого он аттестует как «трезвого практика». Знал ли Алек, что я категорически запретил моим друзьям торговаться с женой за мою долю? Что это делается против моей воли? Это по его совету ты написал мне письмо, содержащее роковую ложь, которая породила все это смятение, страдание и ущерб? «С начала и до конца я следовал советам Алека», — вот точные слова Мора.
И теперь, когда уже поздно что-либо изменить, выясняется самое нелепое: вся эта каша заваривалась за мой счет, и мне предстоит расплачиваться с Холмэном, чьи советы и замечания были совершенно бесполезны и даже пагубны, и вообще все расходы должен нести я; так что из 150 фунтов, полученных Мором «для меня», теперь осталось, я полагаю, примерно 1 фунт 10 шиллингов 6 пенсов.
Представь себе, как было бы замечательно, если бы в среду, в день моего освобождения, ты вручил мне эти 150 фунтов. Как бы я им обрадовался! Какой бесценный получил бы подарок! Вместо этого все деньги тайком от меня пущены на дурацкое, необдуманное вмешательство в мои отношения с женой, на то, чтобы посеять между нами раздор и вызвать отчуждение. Наши души встретились в сумрачной долине смерти; она поцеловала меня; она утешила меня; она поступила так, как не поступила бы ни одна женщина на свете, за исключением, быть может, моей матери. И вдруг оказалось, что вы все настолько лишены воображения и способности к сочувствию, насколько мало цените все прекрасное, благородное, милое и доброе, что вы не придумали ничего лучшего — ни ты, ни Мор Эйди, ни твой брат Алек, — чем вклиниться между нами, прихватив с собой безмозглого адвоката, и сначала нас разлучить, а затем и поссорить. <…>
Мор получит мое письмо одновременно с тобой. Пусть немедленно отправляется к Леверсонам. Принять чек, датированный более поздним числом, было с его стороны немыслимой глупостью. Он сообщит тебе мои планы. Ты можешь приехать ко мне в этот городок близ Гавра. Я обрадуюсь тебе, как прекрасному цветку, и замучу тебя упреками. Тебе предстоит тяжкое искупление вины. Непременно покажи это письмо Алеку. Всегда твой
О. У.
Мне не надо тебе объяснять, что Альфреду Дугласу появляться в Гавре не следует. Напиши ему, что ты готов передать мне любое его письмо, но что он не должен пытаться встретиться со мной, пока я не дам на то разрешения. Вероятно, он хочет вернуть мои письма и подарки лично. Это можно будет сделать позже, примерно через месяц.
154. ТОМАСУ МАРТИНУ {267}
[Тюрьма Ее Величества, Рединг]
[17 мая 1897 г.]
Будь добр, узнай фамилию А.2.11. И еще фамилии детей, которых посадили за кроликов, и величину штрафа. Если я заплачу, их выпустят? Как было бы хорошо устроить это завтра. Друг мой, пожалуйста, сделай это для меня. Мне непременно нужно их вызволить. Ты понимаешь, как это для меня важно — помочь хотя бы троим мальчикам. Я был бы просто счастлив. Если это и в самом деле возможно, скажи им, что за них хлопочет один человек и что завтра они выйдут на волю, пусть радуются и никому не говорят.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
БЕРНЕВАЛЬ 1897
Описание
Уайльд покинул Рединг вечером 18 мая 1897 г. Перед отъездом начальник тюрьмы вручил ему рукопись его большого письма Дугласу. У ворот тюрьмы его дожидались только двое репортеров. Одетый в гражданское платье и сопровождаемый двумя надзирателями, он был отвезен в кэбе на станцию Туайфорд, где все трое сели на лондонский поезд. Они сошли на станции Уэстборн-парк и взяли кэб до Пентонвилльской тюрьмы, где Уайльд провел ночь.
На следующее утро, в 6.15, Мор Эйди и Стюарт Хэдлэм увезли его из тюрьмы в кэбе. Им удалось избежать встречи с газетчиками, и они поехали прямо к Хэдлэму, который жил в Блумсбери в доме 31 на Аппер-Бедфорд-плейс; там Уайльд переоделся и позавтракал. Вскоре к нему пришли Эрнест и Ада Леверсоны; последняя так вспоминала об этой встрече:
«Войдя, он сделал все, чтобы мы не испытывали неловкости. Он вошел с достоинством короля, вернувшегося из изгнания. Он много говорил, смеялся, курил сигарету, волосы его были тщательно уложены, в петлице красовался цветок, и он выглядел намного бодрее, стройнее и моложе, чем два года назад. Первое, что я от него услышала, было: «Сфинкс, это просто чудо, что вы так верно выбрали шляпку, чтобы в семь часов утра встретить друга после долгой разлуки! Должно быть, вы и не ложились вовсе». Так он болтал еще некоторое время, потом написал письмо и дал его кэбмену, чтобы тот отвез его в католический приют; в письме он спрашивал, пустят ли они его к себе на полгода…
— Знаете, какому наказанию подвергаются люди по дороге «оттуда»? Им не дают читать «Дейли кроникл»! Я умолял их разрешить мне почитать эту газету в поезде. «Нет!» — «А вверх ногами можно?» На это они дали согласие, и всю дорогу я читал «Дейли кроникл» вверх ногами — должен сказать, никогда она не приносила мне столько удовольствия. Так только и надо читать газеты.
Тем временем принесли ответ. Пока Оскар читал его, мы все смотрели в сторону. Они написали, что не могут пойти навстречу его минутной прихоти. Надо подождать по крайней мере год. По существу, это был отказ.
Тут выдержка ему изменила, и он горько расплакался».
Дальнейший путь Уайльда к свободе описывает Росс:
«Предполагалось, что в Дьепп, где мы с Реджи Тернером заказали ему номер в Сэндвич-отеле, он отправится утренним пароходом. Но Уайльд был столь разговорчив и хотел повидать столь многих, что он опоздал на поезд и вынужден был во второй половине дня поехать с Эйди в Ньюхейвен, где дождался позднего вечера и сел на ночной пароход.
Мы встречали их в полпятого утра — разгорался великолепный весенний рассвет, который Уайльд предвосхитил в заключительных строках «De Profundis». Когда пароход вошел в гавань, от огромного распятия на пристани, где мы его ждали, стала легко различима рослая фигура Уайльда, который был на голову выше прочих пассажиров. Этот удивительный береговой знак был для нас полон значения. Мы побежали к причалу, и тут Уайльд узнал нас, замахал рукой и заулыбался. В чертах его лица не осталось и следа былой загрубелости, и он выглядел так, как, вероятно, выглядел в ранней молодости в Оксфорде, когда я его еще не знал, и как выглядел потом в гробу. Многие, даже друзья, считали его внешность чуть ли не отталкивающей, но в верхней половине его лица всегда сквозили и ум, и благородство.
После обычной томительной задержки Уайльд, наконец, гордо сошел на берег своей диковинной слоновьей походкой, какой я не видел ни у кого другого. В руке он держал большой запечатанный конверт. «Здесь, мой дорогой Бобби, находится эта грандиозная рукопись, о которой я тебе писал. Мор очень плохо повел себя в отношении моего багажа и пытался лишить меня благословенного чемодана, которым Реджи меня снабдил». Тут он разразился оглушительным жизнерадостным хохотом. В конверте, конечно, была рукопись «De Profundis».
Все чемоданы у Уайльда были новые и имели пометку С. М., так как он решил жить под именем Себастьян Мельмот; их подарил ему Тернер. В последующие дни он постоянно обыгрывал эту тему и кончал все споры с Тернером словами: «Но я никогда не забуду, что ты подарил мне чемодан». Это, конечно, звучит не так уж остроумно, и я привожу эти слова только чтобы показать, как по-детски весел был в это время Уайльд…
Весь первый день и многие последующие дни он не говорил ни о чем другом, кроме Редингской тюрьмы, которая уже превратилась для него в некий волшебный замок, эльфом-хранителем которого был майор Нельсон. Уродливые башни с навесными бойницами преобразились в минареты, надзиратели — в почтительных мамелюков, а мы сами — в верных паладинов, встречающих Ричарда Львиное Сердце после его заточения…»