Письма
155. РОБЕРТУ РОССУ. Телеграмма
Ньюхейвен
19 мая 1897 г.
Прибуду ночным пароходом. Предвкушаю радостную встречу с тобой и Реджи. Про идиотские и злобные письма забудь. Мор был так добр ко мне, и я всем вам так благодарен, что просто не нахожу слов. Не вздумай дежурить ночью. Встретимся утром. Позаботься о комнатах в твоем отеле. Вот будет счастье, когда я тебя увижу, да я и теперь счастлив оттого, что у меня есть такой замечательный друг.
Себастьян Мельмот
156. АДЕ ЛЕВЕРСОН
Сэндвич-отель, Дьепп
[20 мая 1897 г.]
Милая Сфинкс! Я был так очарован вчерашней встречей с Вами, что не могу не черкнуть Вам и не сказать о том, как чудесно и мило было с Вашей стороны встретить меня одной из первых. Думая о том, что Сфинкс — любимица луны и что Вы встали в то утро до рассвета, я дивлюсь и радуюсь Вам.
В длинные темные дни и ночи моего заточения я часто думал о Вас, и встреча подтвердила, что Вы все так же добры и прелестны. Прекрасное — всегда прекрасно.
Сегодня у меня первый день настоящей свободы, и я шлю вам эти строки и прошу передать сердечный привет дорогому Эрнесту, которого я был счастлив вновь увидеть. Вечно любящий Вас
Оскар Уайльд
Я записался в отеле как Себастьян Мельмот — не эсквайр, а мсье Себастьян Мельмот. И еще я решил, что лучше будет, если Робби назовется Реджинальдом Тернером, а Реджи — Р. Б. Россом. Пусть уж все живут под чужими именами.
157. МИССИС БЕРНАРД БИР
Сэндвич-отель, Дьепп
[Приблизительно 22 мая 1897 г.]
Мой милый, добрый, прекрасный Друг! Ваше письмо доставило мне неизъяснимое наслаждение. Я не сомневался, что Вы всегда будете ко мне добры и милосердны — и теперь более чем когда-либо, если это вообще возможно. Ибо сейчас я, как никогда, нуждаюсь в сочувствии и ценю его; доброе слово для меня подобно прелестному цветку, и раны мои лечатся любовью.
Пишу коротко, потому что пошаливают нервы — чудо вновь открывшегося мира ошеломило меня. Я чувствую себя восставшим из мертвых. Солнце и море кажутся мне чем-то небывалым.
Милая Берни, хотя со стороны я выгляжу человеком, чья жизнь рассыпалась в прах, внутреннее ощущение у меня другое. Я знаю, Вам приятно будет услышать, что из всего этого — из безмолвия, одиночества, голода, мрака, боли, заброшенности и бесчестья — можно извлечь и нечто хорошее. Я вел жизнь, недостойную художника. Я в этом раскаиваюсь. С Вашим старым другом, милая, могло случиться что-нибудь и похуже, чем два года тюрьмы — как бы ужасны они ни были. По меньшей мере, я надеюсь дорасти до этого ощущения. Страдание подобно безжалостному огню — то, что в нем уцелело, выходит из него очищенным; может быть, и я стал теперь лучше, чем был. Пишите мне непременно; для всех здесь мое имя — Себастьян Мельмот. С любовью и благодарностью, всегда Ваш
Оскар
158. РЕДАКТОРУ «ДЕЙЛИ КРОНИКЛ» {268}
[Дьепп]
27 мая [1897 г.]
Милостивый государь! Я с огромным сожалением узнал из Вашей газеты, что надзиратель Мартин из Редингской тюрьмы был уволен тюремным начальством за то, что угостил сладким печеньем маленького голодного ребенка. Я видел этих троих детей собственными глазами в понедельник, накануне моего освобождения. Их только что привезли, и они стояли в ряд в центральном зале, одетые в тюремные робы и с постельным бельем под мышками, ожидая, когда их разведут по камерам. Я как раз шел по одной из галерей в комнату для свиданий, где мне предстояла встреча с другом.
Это были совсем еще маленькие дети, а младший — тот самый, кого надзиратель угостил печеньем, — был такая кроха, что ему и одежду-то не смогли подобрать по размеру. За два года заключения я, разумеется, перевидал в тюрьмах немало детей. Особенно много их в Уондсвортской тюрьме. Но такого малыша, как в понедельник 17 мая в Рединге, я не видел никогда. Нечего и говорить, как тяжело мне было встретить этих детей в Рединге — ведь я знал, что их ожидает. Жестокость, которой день и ночь подвергаются дети в английских тюрьмах, просто невероятна — надо побывать в заключении самому, чтобы осознать всю бесчеловечность тюремных порядков.
Публика в наше время вообще не понимает, что такое жестокость. Ей кажется, что это некое жуткое средневековое исступление, испытываемое людьми особой породы вроде какого-нибудь Эдзелино да Романо, — людьми, которые получают немыслимое удовольствие, истязая других. Но Эдзелино и ему подобные — всего-навсего безумцы, извращенные индивидуалисты. Обычная жестокость есть попросту тупость. Это полное отсутствие воображения. В наши дни жестокость порождается косной системой незыблемых правил и тупостью. Тупость есть неизбежное следствие централизации. Самое бесчеловечное в современной жизни — бюрократизм. Власть действует на своих носителей столь же разрушительно, как и на жертв. Департамент тюрем и порядки, которые он проводит в жизнь, — вот подлинный источник всех тюремных издевательств над малолетними. У отцов этой системы были превосходные намерения. Те, кто выполняет ее установления, также делают это из добрых побуждений. Вся ответственность перекладывается на параграфы устава. Как может правило быть неправильным?
Положение ребенка в тюрьме ужасно в первую очередь из-за непонимания взрослыми особенностей детской психологии. Ребенок может понять, если его наказывает какое-то лицо — скажем, отец или наставник, — и в большей или меньшей степени принимает это как должное. Чего он не понимает — это наказания, наложенного обществом. Он не сознает, что такое общество. Со взрослыми дело, конечно, обстоит противоположным образом. Те из нас, кто оказался в заключении, вполне в состоянии понять эту коллективную силу, называемую обществом, и, что бы мы ни думали о ее методах и требованиях, мы можем принудить себя принять их. А вот наказания, наложенного отдельным лицом, взрослый в большинстве случаев не выносит.
И разумеется, ребенок, взятый от родителей людьми, которых он никогда не видел и о которых ничего не знает, помещенный в мрачную камеру-одиночку, куда заглядывают только чужие лица, оказавшийся в полной власти представителей непонятной ему системы, немедленно становится добычей самого первого и самого естественного из ощущений, порождаемых современной тюремной жизнью, — страха. Страх ребенка в тюрьме поистине безграничен. Помню, как в Рединге, выходя на прогулку, я увидел в тускло освещенной камере, напротив моей, маленького мальчика. Двое надзирателей — отнюдь не звери по натуре — что-то ему внушали с некоторой строгостью в голосе. Один вошел к нему в камеру, другой стоял в коридоре. Лицо ребенка было белым пятном чистого, неразбавленного ужаса. В глазах его стоял страх затравленного звереныша. На следующее утро во время завтрака я услышал его рыдания и мольбы об освобождении. Он звал отца и мать. Время от времени раздавался бас дежурного надзирателя, который требовал соблюдать тишину. А ведь этот мальчик даже еще не был осужден за ту мелкую провинность, которая вменялась ему в вину. Он всего лишь находился под следствием. Я заключил это из того, что на нем была его собственная, достаточно опрятная одежда. Только носки и ботинки были тюремные. Это показывало, что мальчик из очень бедной семьи и его собственные ботинки, если они у него есть, никуда не годятся. Судьи, в большинстве своем люди весьма недалекие, часто с неделю держат ребенка под следствием, а затем отпускают независимо от того, виновен он в чем-нибудь или нет. И это называется «не отправлять ребенка в тюрьму». Какая чушь! Для ребенка нет никакой разницы, находится он под следствием или отбывает наказание. Ужас тюрьмы для него один и тот же. И человечество должно ужаснуться, что оно его туда посылает.
Страх, который овладевает не только ребенком, но и взрослым, конечно же, неимоверно усиливается под воздействием системы одиночного заключения, принятой в наших тюрьмах. Это чудовищно. Держать ребенка в тускло освещенной камере двадцать три часа из двадцати четырех — верх жестокости и тупости. Кто угодно, будь то отец или наставник, сотворивший такое с ребенком, был бы сурово наказан. «Общество защиты детей» тотчас же подняло бы неимоверный шум. Со всех сторон раздались бы голоса, осуждающие виновного в подобном зверстве. Его, несомненно, ждал бы заслуженный приговор. Но сегодняшнее наше общество поступает гораздо хуже — ведь ребенок, которого наказывает посторонняя безличная сила, чьих целей он не в состоянии уразуметь, переживает это гораздо тяжелее, чем если бы с ним так обращался отец, мать или кто-либо еще, хорошо ему знакомый. Бесчеловечность по отношению к ребенку бесчеловечна всегда, кто бы ее ни проявил. Но бесчеловечность общества ужасна для малыша вдвойне, ибо в этом случае ему некого просить о снисхождении. Отец или наставник могут пожалеть ребенка и выпустить его из темной комнаты, куда его заперли. Но надзиратель не имеет на это права. Большинство надзирателей любят ребят. Но система запрещает им оказывать детям какую-либо помощь. Кто на это отважится, тот, как надзиратель Мартин, будет уволен.