Мамонты
«Эй вы, мамонты! Нам нельзя задерживаться здесь, хотя это и очень симпатичное место, мне тоже нравится… Но ведь вы замечаете: льды отступают, снега текут, листья и травы жухнут от зноя… Я давно предупреждал вас о грядущем глобальном потеплении. Но вы, как всегда, недальновидны и беспечны… Слышите? Нам, волосатым, косматым, нельзя оставаться здесь! Нужно топать дальше — туда, на Печору, на Ямал, на Таймыр… Да, это очень далеко, но что поделаешь? Или вам на всё наплевать, и вы уже настроились жить здесь и подыхать здесь? Ну, что ж, воля ваша. Я обязан предупредить…»
Он трубил и трубил, воздев между бивней морщинистый хобот: «Слушайте, мамонты!..»
Но его никто не слушал.
Дом, который построил дед
На следующий день по прибытии в Харьков ко мне подошел Исидор Григорьевич Винокуров, скромный консультант при Союзе писателей СССР, вдруг возвысившийся здесь, на выезде, до роли начальника штаба Дней литературы, — и сказал доверительным тоном:
— Если понадобится автомашина — ехать куда-нибудь, ведь это ваш город, — звоните мне, всё в момент организуем. Обком партии выделил для наших нужд несколько разгонных автомашин, молодцы!
И я, тоже молодец, поспешил воспользоваться дармовыми колесами.
Мы с Луизой хотели отыскать дом, построенный еще до революции моим дедом по материнской линии Андреем Кирилловичем Приходько.
За рулем новехонькой черной «Волги» сидел улыбчивый парень, назвался Петром.
— Рашкину дачу знаете? — спросил я его.
По задумчивой паузе догадался, что такое название шофер слышит впервые.
Я, для верности, заглянул в блокнот.
— Люсинская улица, дом пять.
— Ну, это другое дело. Найдем.
Мы покатили по респектабельной, шляхетской Сумской, свернули налево, на Старомосковскую, где дома были пониже и попроще, где еще издалека, за версту, чуялось приближение заводских окраин — тут тебе и паровозостроительный, и электромеханический, и турбогенераторный, и тракторный…
Моя мама рассказывала, что еще будучи маленькой девочкой, она думала, что когда окрестные заводы задымят всё небо, то и наступает ночь.
А ведь она родилась не в самой пролетарской семье.
В том-то и была загвоздка.
Я всю жизнь полагал, что нашим родовым гнездом была развалюха на Малиновской улице, где я провел в своем раннем детстве немало дней, а может быть и лет. Развалюха стояла за глухим забором и была типичным южным приземистым строением с верандой во всю стену, с пристройками, флигельками, сараюшками, голубятнями, обступившими пятачок двора.
Это был дом, где меня нянчила бабушка, где прошли юные годы моей мамы, ее многочисленных братьев и сестер, наплодивших потом и своей детворы.
Как вдруг выяснилось, что развалюха на Малиновской вовсе и не была нашим родовым гнездом.
В канун моей нынешней поездки в Харьков мама вдруг раскололась: сказала, что дом, который построил дед, был в другом месте — на Рашкиной даче, на Люсинской улице, — впрочем, это совсем близко от Малиновской, десять минут ходьбы.
А почему мне никто и никогда не показывал этот дом? Почему никто из родни ни разу даже не заикнулся о Рашкиной даче?
Мама в ответ поджимала губы и опускала глаза. Мол, сам должен понимать. Разве тебе еще мало всего того, что уже с нами случилось?
Мне, право же, было достаточно. И расстрелянного отца. И отчима по имени Ганс. И теток, отбывших за моря вместе с Врангелем. И маминого исключения из партии за все эти грехи. И моего тоже…
Но именно в эту пору, в зачин восьмидесятых, ко многим людям — в том числе и ко мне — пришло понимание того, что хватит, что хватит бояться! Что вот так, всю жизнь трясясь от страха — то за самих себя, то за своих детей, — мы и взаправду лишимся памяти, забудем о корнях, сбережем лишь собственную шкуру, не имея даже представления — чья она?..
Мама катастрофически быстро дряхлела, переставала быть похожей на себя — сама жаловалась, что никто не узнает, — ее одолевали хвори, она, вполне очевидно, теряла память и еще, пусть меня никто не осудит за то, что я скажу: сходила с ума… Ведь можно было лишь удивляться тому, что это не случилось с нею раньше.
Перед поездкой в Харьков я вновь усадил ее в кресло напротив письменного стола, раскрыл блокнот, вооружился пером.
Я задавал вопросы.
Она отвечала, опустив глаза, поджав по обыкновению губы, как на допросе.
В том, конечно, была определенная моя жестокость.
Она понимала вполне очевидный подтекст моей настойчивости: что она скоро умрет — и тогда уже будет поздно, тогда уж будет некого расспрашивать…
Но и я сознавал, что мы в этой роли почти равны. Что мне уже за пятьдесят. И что это относится ко мне самому в той же крайней и жестокой степени: потом будет поздно, будет некого спрашивать, некому рассказывать…
Я спрашивал.
Она отвечала.
Я записывал.
Вот тогда она и назвала адрес: Люсинская улица, дом пять.
Попетляв в захолустных улочках близ Конной площади, наш автомобиль выполз на незамощенную, не сглаженную асфальтом площадь, посредине которой стоял массивный дом багрового кирпича с железной крышей. Над крыльцом вывеска — «Продмаг № 33».
Табличка на углу дома: Люсинская, 5.
Из самых глубин памяти вдруг явилась подсказка, что мы с мамой иногда ходили сюда за хлебом. Да-да, а вот здесь, на углу, была водоразборная колонка. Прохожие люди просто нажимали рычаг, склонялись к струе, пили, отирали губы. В жаркие дни мальчишки окатывали друг друга брызгами, я им очень завидовал…
Но мне никто и никогда ни разу не сказал, что этот дом на площади — наш дом.
Может быть потому, что я и в детстве был излишне болтлив, а болтун — находка для шпиона.
Итак, теперь в этом доме — продуктовый магазин.
А еще раньше, в двадцатых, когда был голод в Поволжье и первое поветрие голодомора на Украине, сердобольные американцы из АРА (American Relied Administration) разместили здесь столовку для голодающих.
Мне рассказал об этом — позже, уже после поездки в Харьков — один из маминых братьев, Виктор Андреевич, самый младший. Неужели и сам он захаживал сюда за миской похлебки?..
Столовка, магазин… Ну, конечно. Ведь в округе не сыскать было дома вальяжней и крепче. Прорубили в стенах, там, где окна, широкие квадраты витрин, выставили к стеклам банки с килькой в томате, украсили венчиками бумажных цветов.
Заходить в магазин мне не хотелось. Я понимал, что в память навсегда впечатаются полки с ржаным хлебом и дешевой горилкой, неряшливые пузатые продавчихи, алкаши в уголке: «Третьим будешь?..»
В мамином бюваре хранилось несколько старинных фотографий, где были запечатлены когдатошние интерьеры этих комнат: осанистый кабинет деда, с бронзовой чернильницей на письменном столе, с портретиком какой-то дамы в богатом платье и широкополой шляпе, явно не моей бабушки… Сам дед: тучный, лысый, лобастый, в пенсне на широком носу, с цепочкой на пузе, что-то читает, подперев рукою чело… Детская комната, где у столика для игр сидят на стульчиках младшенькие дети: Витяка с разинутым ртом, Жоржик с плутовской ухмылочкой, Лида, моя мама, с куклой на коленях, примерная и послушная девочка…
Когда через четыре года после моей поездки в Харьков мама тихо умерла, разбирая ее бумаги, я нашел бумажный конвертик с надписью: «Лида, 1913 г.» Развернул: в бумажке был локон русых, сразу видно, что детских волос — ангельски светлых, золотистых, легких. Это, конечно, ее мама, а моя бабушка Александра Ивановна раскладывала по конвертикам локоны своих ангелочков.
Позже эти русые волосы молодой дивы немого кино будут питать вдохновение режиссеров и операторов, сводить с ума многочисленных поклонников…
Я вертел в пальцах листок пожелтевшей бумаги, в который бабушка Шура второпях — что попалось под руку, — завернула детский локон.
И вдруг бумажка заговорила:
«СКЛАДЪ минерального топлива, дровъ, алебастра, цемента, извести и мъла Анны Никифоровны БОЧАРОВОЙ… Харьковъ, Конная площадь, домъ № 1-й…» А на обороте: «Харьковъ, 1юня 24 дня, 1913 г… СЧЕТЪ, Господину ПРИХОДЬКО… Продано и доставлено Вам: 1 бочатъ цемента, 10 пудов, 5рублей…»