Зовите меня Апостол
— Вы можете измениться, да, можете! — так он мне чирикал. — Вам это легче, чем сменить белье!
Он был из тех бойких трепачей, которые все время придумывают для пациентов оправдания и зовут это «терапией».
— Док, но на всем моем белье отметины от того же дерьма. Моего дерьма.
— Ну и прочь белье! Идите так!
— Что, загадить еще и джинсы?
Как видите, я не слишком верю в перемены. Но так или иначе, я уселся поудобнее, вдохнул глубоко и твердо решил не просрать хотя бы это дело. А значит — вести его по порядку, по правилам, от и до.
Попадали когда-нибудь в аварию? Если да, то знаете: жизнь — штука быстрая. Даже слишком.
Так вот, поймите: каждый момент нашей жизни — как в аварии. Монотонность, привычность, порядок мира вокруг создают видимость: все под контролем, в нашей власти вмешаться и выправить. И в голове у каждого сидит гордое: «Смогу, если захочу». О, как мы крепко подсели на эту фальшь! Потому настоящие события, подлинный ход вещей, при котором мы — лишь беспомощные жертвы, из наших рассказов про жизнь выпадают. И неважно, про героическое ли рассказывают — прыгнул, спас, победил — или про дрожь и бегство со всех ног, но в рассказах всегда все успевается: и пистолет из канавы подхватить, прежде чем злодей на спуск нажмет, и поразмышлять о судьбах коммунизма в Чехии, пока колкостями обмениваешься.
Поразительное самообольщение.
Если подумать: мы же по жизни как автоматы движемся. А когда озираемся, соображая, то всегда на шаг позади жизни, смотрим в недоумении, будто сдачу ожидая где-нибудь в иноязычной и странной загранице. Потом нам кажется: времени было вдосталь, мы со всем сами управились. В действительности мы наши впечатления о событиях переносим на сами события, нам кажется: они происходили именно так, как нам представлялось. Удивительный парадокс человеческой натуры: наше воображаемое прошлое в таком же рабстве у настоящего, как настоящее — у прошлого истинного. Как только мы загрузим впечатление в память, оприходуем, уложим на полку — оно наше целиком, верти как вздумается. Потому прошлое видится непрерывной цепочкой наших важных и ответственных решений, каждый момент — дверь в тысячи возможностей.
На самом-то деле моменты бегут, нас не спрашивая, суматошным стадом, и не видно за ними ровно ничего. Проще выдавленную пасту в тюбик загнать, чем словить момент и шагнуть в открытую им дверь.
Потому я предпочитаю просто плыть по течению.
В детстве у меня со школой не ладилось.
Был у нас учитель биологии — из тех, кого на первый взгляд все любят и кто учеников вроде бы обожает. Если вы не нравитесь мистеру Маркусу — значит, вы сущее чудовище. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Само собой, я его ненавидел. Вот она, моя сущность кратко и ясно: я — тот, кто ненавидит ваших любимых учителей.
Однажды Маркус трепался про фотосинтез, а Рози Хуарес — ух, что за девчонка! — вдруг спросила про грибы.
— Ми-истер Ма-аркус, разве они не растения? А ведь растут без света!
А тем временем Томми Бриджман хрипел, сопел и отхаркивался на задней парте, будто слизь в горле застряла комком резины и хлюпала, пока он дергался, стараясь выкашляться. Думаю, подобных типов все знают, они в каждом классе есть: заморенные, бледные, нескладные, что ни скажешь — ухмыляются глупо и беспомощно.
Маркус глянул хитро, улыбнулся, подмигнул. Мать честная, до чего же я ненавижу подмигивание! Он что, мультиков насмотрелся, болван старый?
— Рози, рассмотрим, к примеру, нашего общего друга Бриджмана, — предложил мистер Маркус. — Он — живое доказательство тому, что некоторые растения прекрасно обходятся и без света. Впрочем, скорее всего, не так уж и прекрасно…
И тут он выдал фирменное: «Да уж, хоть в класс и приходишь, класса от того не прибавляется».
Тут все заржали — зычно и смачно, будто публика на телешоу. Бедняга Бриджман только сгорбился, нос вытер и заулыбался по-всегдашнему, робко и смущенно. А на меня накатило. Все вокруг показалось таким глянцевым, гладеньким — до тошноты. У меня всегда так, когда вижу дерьмо шестидюймового калибра. И сопливый недоросток Томми Бриджман показался мне своим в доску, корешем и братом, а солнечный мистер Маркус — подонком из подонков.
— Слушаю вас, мистер Мэннинг, — вдруг изрек солнечный подонок, а я понял: моя рука сама, без участия рассудка, просительно вытянулась.
— Мистер Маркус, отчего вы посчитали эту шутку смешной?
— Мне кажется, я не совсем вас понимаю.
— В этом семестре вы повторяете эту самую шутку уже двадцать третий раз.
Да, временами воспоминания доставляют истинное наслаждение.
— Это моя старая, излюбленная шутка, — заметил весело мистер Маркус — само собой, тертый калач, запросто не проймешь, он разве что удивился слегка. — Но ради бога, мистер Мэннинг, двадцать три раза? Это даже для гиперболы слишком.
— Почему?
— Что почему?
— Почему вы не верите, что произносите эту шутку в двадцать третий раз?
— Потому что тогда, — тут он выдержал риторическую паузу, — я оказался бы несколько, хм, скучным и неоригинальным.
— Именно так, — подтвердил я радостно.
— Простите?
И вот тогда я включил чудесную кнопочку в своей памяти и выдал все двадцать три раза подряд — в точности, вплоть до интонаций и выражений на лицах. Мистер Маркус не перебил ни разу, стоял будто загипнотизированный. Уж поверьте мне: правда — штука страшнейшая. Думаю, жутко было меня видеть и слышать, но они все слушали и смотрели как зачарованные. Я всех их зацепил, до единого! Никто и сотой доли от моего вспомнить не мог, но нутро их — злопамятное, по-звериному чуткое нутро — узнавало! Они всё вспоминали! Кивали, узнавая других, стискивали кулаки, узнавая себя. И считали вслух, выкрикивали. Двадцать! Двадцать один! Весь класс ржал, вопил и завывал. Сотня шуточек мистера Маркуса обернулась тысячей насмешек над ним.
Да я беднягу попросту расплющил, распатронил и выпотрошил. И само собою меня за это выгнали. Мистера Маркуса любили не только ученики.
Случилось это 22 февраля 1982 года. Скверный день. Но до сих пор вспоминаю с удовольствием.
Все дело во времени. Когда память — будто судебный стенографист, в кармане все время мира, знай себе, сиди и пересматривай дни с годами. Потому моя личная жизнь вроде аннотации к новомодному роману ужасов, набитому выпущенными кишками. Я постоянно сравниваю.
Мало какой девушке это нравится.
Доктора говорят, у меня «синдром гипермнезии». Главное тут не «гипермнезия», а «синдром». Когда доктора обзываются «синдромами», значит — ни хрена не понимают и попросту вешают лапшу на уши. К примеру, папаша мой страдал «синдромом раздражения кишечника» (но настаивал, чтобы мы с мамой звали эту хрень благороднее — «спастическим колитом»). Ни с того ни с сего его начинало пучить, прохватывало, и весь день — понос и газы неимоверной вонючести. Чертовщина, ей-же-ей.
Так вот, «синдром гипермнезии» — это вроде синдрома раздраженного кишечника, но в голове. Родитель мой не мог дерьмо свое нормально вывалить и вычистить из нутра, а я не могу вычистить память. Вся накопленная годами гнусь — со мной.
Обычно, сидя в «Дрожках», я поглядываю в газету «США сегодня» — скорее, проформы ради, а не из интереса. Но в тот день стойка с газетами оказалась пустой, и потому я попросту уставился тупо на чашку с кофе — почему-то черный глянцевитый круг в обрамлении белого фарфора действует успокаивающе. Помогает сосредоточиться. Эдакая карманная версия морского горизонта.
Я смотрел, и в памяти моей медленно крутилась, перематывалась пленка.
— Она ведь не сбежала из дому? — спросил я тогда, глянув наконец Аманде в глаза. — Сколько ей на фото? Девятнадцать, двадцать?
— Девятнадцать. — Аманда всхлипнула.
— А сейчас ей сколько?
— Двадцать один. — Голос будто у ныряльщика, отчаянно старающегося отдышаться. — Двадцать один ей сейчас!