Смертный бессмертный
– Помилование де Ланьи, – подхватила королева, тоже преклонив колени перед королем. – Пощадите своего верного вассала, сир, и вознаградите верность его дамы!
Франциск разбил окно, на котором запечатлелось лживое двустишие, а затем подошел к дамам и поднял обеих с колен.
На турнире, данном в честь «Победы дам», сир де Ланьи выиграл все награды. И среди знатных посетительниц этого праздника, гордых цветущим румянцем и женственными формами, ни одна не могла соперничать в нежной прелести с Эмили, чье исхудалое тело и поблекшие щеки громче слов свидетельствовали о ее верной любви.
История страсти, или Смерть Деспины
После смерти Манфреда, короля Неаполя, гибеллины [60] утратили первенство по всей Италии. Изгнанные гвельфы [61] вернулись в родные города и, не довольствуясь тем, что бразды правления вновь оказались у них в руках, простерли свой триумф до того, что теперь, в свою очередь, гибеллинам пришлось бежать и в изгнании оплакивать гибельный дух раздора, что прежде радовал их кровопролитными победами, а теперь нанес непоправимое поражение. После упрямого сопротивления вынуждены были покинуть город и флорентийские гибеллины; владения их были конфискованы; все попытки восстановиться в своих правах оканчивались ничем; отступая от замка к замку, они наконец нашли прибежище в Лукке и там с нетерпением ожидали прибытия из Германии Коррадино, благодаря которому надеялись вернуть себе главенство в империи.
Первый день мая всегда бывал во Флоренции большим праздником. Молодые люди обоих полов и всех званий прогуливались по улицам, украсив себя цветами, и распевали канцонетты, посвященные этому дню. Вечером все собирались на Пьяцца-дель-Дуомо [62], где устраивались танцы. По главным улицам возили кароччио [63], но звук его колокола тонул в перезвоне, летящем со всех городских колоколен, в пении флейт и бое барабанов идущей за ним праздничной процессии. По случаю недавней победы правящая во Флоренции партия праздновала Майский день 1268 года с особенным великолепием. Победители надеялись даже, что Карл Анжуйский, новый король Неаполя, глава всех итальянских гвельфов, а впоследствии и викаре (президент) их республики, будет здесь и почтит праздник своим присутствием. Однако в эти дни почти по всему королевству, взятому с бою и жестоко разгромленному, начались мятежи, вызванные ожиданием Коррадино, так что Карлу пришлось спешно покинуть Тоскану и мчаться на защиту своих недавних завоеваний, которые он из-за собственной алчности и жестокости едва не потерял.
Карл, быть может, опасался грядущей схватки с Коррадино – но флорентийские гвельфы, вернувшие себе и город, и все владения, не позволяли страху омрачить свое торжество. Видные городские семьи соперничали друг с другом в роскоши праздничных нарядов и изобилии украшений. За кароччио следовали верховые рыцари; из окон, украшенных расшитыми золотом тканями, любовались на них дамы, чьи наряды, простые и вместе с тем изящные, и прически, украшенные только цветами, являли собой контраст с разноцветьем и сверкающим золотым шитьем флагов разных общин. Все население Флоренции высыпало на главные улицы; никто, кроме больных и немощных, не сидел дома – разве только какой-нибудь недовольный гибеллин, коего страх, бедность или алчность заставили скрыть принадлежность к своей партии и избежать изгнания.
Отнюдь не недовольство помешало монне [64] Джеджии де Бекари быть сегодня в первых рядах празднующих; сердито поглядывала она на свою «ногу-гибеллинку», как ее называла, не дающую ей выйти из дома в такой торжественный день. Солнце во всей славе своей сияло с безоблачного неба, и прекрасные флорентийки прикрывали фазиолами (вуалями) черные глаза, что, на взгляд юношей, светили ярче солнца. Этот же ослепительный свет лился в окно одинокого жилища монны Джеджии, затмевая горящий в центре комнаты очаг, на котором кипел горшок с минестрой [65] – сегодняшним обедом почтенной дамы и ее мужа. Но она отошла от огня и теперь сидела у окна, с четками в руках, время от времени поглядывая из-за решетки (с высоты четвертого этажа) на узкую улицу внизу; на улице не было ни души. Посматривала она и в соседнее окно, где стоял горшок с гелиотропом и дремала кошка – но и там не видела ни одного живого человека: как видно, все отправились на Пьяцца-дель-Дуомо.
Монна Джеджия была уже стара; платье из зеленой кальрасио (материи) показывало, что она принадлежит к одному из Арли Минори (рабочих классов). Седые волосы она зачесывала назад с высокого морщинистого лба и повязывала голову красной косынкой, сложенной треугольником. Быстрота взгляда говорила о ее живом уме, и легкая раздражительность, заметная в складке губ, быть может, происходила от постоянного спора умственных способностей с физическими.
– Клянусь святым Иоанном, – заговорила она вслух, – я бы отдала свой золотой крест, чтобы оказаться сейчас на festa [66]! Хотя что толку отдавать то, без чего и праздник не в праздник? – При этих словах она задумчиво взглянула на золотой крест, довольно большой, но легкий, что висел на ленте, обвивающей ее морщинистую шею – когда-то черной, но давно уже побуревшей. – И что с ногой сделалось – ума не приложу! Ровно ее околдовали! Не удивлюсь, если мой муженек-гибеллин навел какую-нибудь порчу, чтобы не дать мне идти за кароччио вместе с лучшими людьми города!
Тут сетования доброй женщины прервал отдаленный звук, что-то вроде шагов по пустынной улице внизу.
– Должно быть, это монна Лизабетта. Или мессер [67] Джани деи Альи, ткач – тот, что первым ворвался в ворота, когда брали замок Поджибонси!
Она взглянула вниз, но никого не увидела и готова была уже вернуться к прерванному течению мыслей, когда новые шаги раздались гораздо ближе – на лестнице за дверью; эти шаги были медленны и тяжелы, и монна Джеджия поняла, кто идет, еще до того, как в замке повернулся ключ. Дверь отворилась, и на пороге, с неуверенным видом и опущенным в землю взглядом, появился ее муж.
Это был человек невысокий и плотный, возрастом более шестидесяти лет, с широкими и крепкими плечами; волосы его были гладки и черны, как уголь; над быстрыми черными глазами нависали кустистые брови; но рот словно спорил с суровостью верхней части лица, ибо мягкий изгиб губ выдавал тонкость чувств, а в улыбке ощущалась невыразимая доброта. Он снял красную матерчатую шапку, которую обычно надвигал на глаза, и, присев на низкую скамью у очага, испустил глубокий вздох. Мрачный вид его не располагал к беседе; однако монна Джеджия не собиралась позволить мужу предаваться молчаливому унынию.
– У мессы был, Чинколо? – заговорила она, начав с отдаленного и безобидного вопроса.
Тот неловко пожал плечами, но промолчал.
– Однако ты рано вернулся, – продолжала Джеджия, – обед еще не готов. Может, пойдешь еще погуляешь?
– Нет, – отрезал Чинколо тоном, ясно показывающим, что новых вопросов он слышать не желает.
Однако его явное нежелание говорить лишь подогрело в груди Джеджии дух противоречия.
– Не припомню такого, – вновь заговорила она, – чтобы в прошлые годы ты проводил майские деньки у очага!
Молчание.
– Что ж, не хочешь говорить – не надо!.. Однако, – продолжала она, вглядываясь ему в лицо, – по твоей вытянутой физиономии сдается мне, что из-за границы пришли хорошие новости: каковы бы они ни были, благодарю за них Пресвятую Деву. Ну же, расскажи, что за радость навела на тебя такую печаль!
Некоторое время Чинколо молчал; затем, повернувшись к жене вполоборота и не глядя на нее, промолвил: