Год на севере
По пробуждении моем явились кофе и чай, и опять хозяин с словоохотливыми, подробными рассказами о посещении недавнего неприятеля.
— Приходили, приходили и к нам! — Говорил он.— Высадились на берег: мужичков встретили — ничего не сделали им: мы, говорят, пришли не по вас и вашего-де нам ничего не надо, бить-де и стрелять вас не станем. Заходили в церковь — ничего там не взяли. Гуляли по горам — ром свой пили: других совсем пьяных так и тащили на баркас. Спрашивали затем, что-де у вас казенного? «А вот, — говорят, — соляной, винный да хлебный амбары». «Жги, — говорят, — винный!» И огня подложили. Мужики наши в слезы: пощади-де! «Нет, — говорят, — поздно: горит уж!» Хотели жечь и другие амбары. Наши просили соли: вот- де рыбушка к осени пойдет — солить будет нечем, с голоду помрем. Дали четверть часа сроку — носи-де, что успеешь. Просили хлеба: хватай-де и его сколькоможешь, а мы дескать остальное сожжем. Да упросил переводчик, толковый человек, на нашу речь такой бойкий понятливый и словно бы знакомый, архангельский. Расспрашивали про шкуну мою, да спрятана была верстах в двадцати, в губе, и мужички спасибо им! — не сказали где. «Ну ладно! — говорят, — теперь мы искать твою хорошую шкуну не станем: нужно-де поспешить получать на Сосновце (острове) почту, а получим ее, да назад придем — смотрите! Худо будет!» С тем и ушли, и опять-таки слово свое сдержали — вернулись; спустили баркас на наше селенье, да увидели, что наши Керечане по горе с ружьями побежали к ним на устрету - драла дали и не ворочались уж, а пошли на Ко́вду. Там тоже высадили другого переводчика с матросами; бродили по деревне много, подчивали койдян ромом, возили на пароход — показывали. Наши-то распоясались — попросили пропустить их на Мурман за треской, мимо Сосновца. «Пожалуй, - говорят, — мы и дадим знать своим аглечким, так видишь-де там француз еще есть, а этот негодяй, того и гляди, всех вас перережет, не токмо что все поотнимает». Тем и решили. Спрашивали опять казенного строения - не сказали затем, что другой переводчик раньше надоумил, и добрый такой человек и на русскую речь такой тоже легкий. Когда на берег вышел, сказывали, и шапочку снял, и кланялся, и дружком-приятелем назывался. Наши православные хотели было и переловить их и перестрелять, коли Господь поможет, да надумались таким делом, что белый-де царь никогда сам не начинает, а и они не напали, и ничего не сожгли. Взяли только колокол и там, что и у нас же. Промер в реке сделали — с тем и уехали. После приходили на трёх баркасах, да увидели, что и там мужики с пищалями побежали, перетрусились и поплыли назад. Одно суденко у них село в суматохе-то этой на мель, так, сказывали, все они так и присели на днище, словно перед страшным судом грешники. Говорят, все были старый, да малый, кто кривой, кто хромой — всякий сброд. У убогого человека какая же храбрость? Приходили они, сказывали, затем к Кандалакше, да не успели, слышь, и на берег выйти, Ка́лгане приняли их с первого слова на пищаль: переводчика того, кто в Ковде выходил, убили. Рассердился аглечкой: стал из пушек палить и выжег всю деревню, что и Пушлахту же на Онежском берегу, али бо и город Колу. Стало ними не заводи ссоры: они не обидчики и с тобой они, что с другом своим. Вот хоть бы взять кемских молодцов. Тех взяли в плен да выпустить захотели — так нет, вишь, наши-то, так не сойдем, а дайте нам на дорогу хлеба, ружей, карбас: нам-де далеко, с голоду помереть можем, да пущай-де нас на жилой берег, а не луду, а то-де мы и с судна вашего не сойдем. Так и решил аглечкой дать им хлеба (ружей не дали однако). Нашли где-то карбас — посадили (шибко же, знать, надоели ребята). «Ступайте, — говорят, — дружки, ступайте ради Христа и Господа, вы-де у нас только харчей много тратили, а пользы от вас большой не видали; в нашу-де землю мы других ваших отправили, а вас-де не надо нам!» Труслив же супостат-от наш был, труслив шибко: спроси не меня, спроси ты об этом у всех поморов, у которого хочешь, все тебе одно скажут. Народ на вражьих кораблях — самый негодящий был, самый такой убогий, что и выглоданного яйца не стоит, — вот тебе Господь Бог в том порука! Мне на старости лет о спасении души, а не о лжи какой греховной думать. Слышь: кабы сметки у наших мужиков больше было — всего бы неприятеля живьем половили — ей-Богу!..
Обращаюсь опять к селению. Пустынное летом, оно значительнее посещается зимой, когда из дальних погостов лопари и карелы являются сюда во множестве, чтобы почтить память святого Варлаамия, мощи которого почивают под спудом в керетской церкви. Он был, как известно, кольский священник; убил свою жену и с трупом ее поплыл из родины океаном, у Св. Носа заклял он каких-то вредных морских червей, которые протачивали суда, ходившие мимо, и остановился выше Керети, в лесу на озере. Часто приходившие сюда ягодницы с мирскими песнями заставили его уйти дальше в глубь карельских болот, верст за 20: там он и умер. Тело его принесено в Кереть неизвестным человеком, и то место, где оно было погребено, означено и доныне сохранившимся деревянным крестом близ алтаря. Св. Варлаамию молится здешний и дальний поморский народ о попутной погоде и об удалении всех опасностей морского пути.
Новых и столько же мучительных семьдесят верст легло между Керетью и Ковдой. Первые версты как-будто и порадовали: места начались довольно красивые. Едешь словно озером, тихим и чистым. Кругом всю губу обступили высокие горы с густым хвойным лесом, с зеленой травой. Все это картинно опрокинулось в воде и все это представляло тот превосходный вид, который так любят все богачи целого света, имеющие загородные сады и замки… Тихая погода, при полном солнечном свете и теплом южном ветре, склонила ко сну. Долго ли спал — не помню, но просыпаюсь в то время, когда солнце уже закатилось. Наступил мрак столько же и ночной, сколько и происходивший оттого, что все небо задернуто было черной тучей. Паруса были обронены, шли греблей; по морю ходил взводень, бросавший в наш карбас крупные, сильные волны. Всегда неугомонный и сильный полунощник (северо-восточный) заметно усиливался. Страшно было в этом полумраке, среди открытого моря, правый берег которого совсем пропадал от наших глаз вдалеке. Навстречу выплывала и стояла, словно тень в туманной картине, встречная луда, вся затянутая туманом. Многих трудов и усилий стоило гребцам, чтобы подтянуть к ней карбас и увидеть перед собою высокий лесистый остров и за ним маленькую губу, по которой ходили мелкие волны, слегка рябившие поверхность воды. Губа эта оказалась удобным становищем для нас, тем более что и гребцы устали, и ветер крепчал ежеминутно с новой силой, лишая всякой возможности плыть дальше.
— Кажись, и о трех бы я головах был — не повез бы тебя, ваше благородье, дальше! — Говорил кормщик.
— Пылко стало в море, несосветимо пылко! Хорошо еще, что благополучно вынес нас Господь да Варлаамий Керетский, — поддакивали гребцы-девки.
— Здесь нам переждать придется, пока уляжется погодушка эта: без того нельзя; за тебя ведь мне перед начальством отвечать придется; на то я и кормщик, а ты — казенный человек!
На доводы эти я поневоле должен был согласиться, полез вслед за гребцами по щельям и крупным, подчас скользким, подчас словно обточенным, гранитным камням, представлявшим на целые десятки сажен решительное подобие петербургской Дворцовой площади. Над нашими головами висел сосновый лес, густой ипустынный. Перед глазами нашими вздувалось и отшибало крутыми волнами море, словно взбороненное поле.
— Гляди же, пыль какая, словно береста вода-то: горит, да и все тут! — Не упустил и на этот раз заметить кормщик, не отстававший от меня во все время, когда я поднимался на гору.
— Мы, ваше благородье, соснем пойдем, а тем часом погодушка-то, может, сдаст и пустит. Право так! — Продолжал он вкрадчиво-льстивым голосом.
— Ну, вот и благодарствуем, вот с этаким-то начальством мы не прочь хоть все лето ездить: это по-христиански, — заключил он же, сменив просительный тон голоса на повелительный, когда получил мое согласие и, махнув рукою и головой взбиравшимся на крутизну гребцам, весело полез влево.