Краткая история семи убийств
Латинос нагнулся ко мне в окошко (запах изо рта такой, будто пыхнул всего с полчаса назад). Глаза черные и голодные, во рту недостает левого клыка, а подбородок квадратный, как у сына Винни Барбарино в «Добро пожаловать назад, Коттер» [274].
Пацан сунул руку в окошко, и я ее схватил – охотничий инстинкт, ничего не поделаешь.
– За «травкой», – пояснил он, и я его отпустил. Он молча обогнул машину и влез на сиденье рядом со мной.
Можно было пульнуть ему за щеку прямо там, но очень уж хотелось отсюда смотаться: все эти захудалые отели в стиле ар-деко действуют на меня угнетающе. Я завел мотор, и парнишка сказал:
– Папик, какого хера? Я никуда не еду.
– Ну так вали из моей машины, – сказал я.
Паренек передумал и сказал:
– Тогда отвези меня куда-нибудь туда, где красиво.
При этом он вытащил из моей пачки сигарету и сунул ее себе за ухо. «Хорошо, что винтовка лежит не на сиденье», – подумал я запоздало. Иначе паренек струхнул бы и не остался. А так он, блуждая взглядом, остановился на моих ковбойских сапогах.
– Ты какой-нибудь rancherо [275], папик?
– Шлифани мне сомбреро – узнаешь.
Надо же, как оно в меня въелось: все это время я думал только о Роки. Даже погрузив руку в грязные кудри того пацана, когда он старательно мне наяривал, я раздумывал о наших с Роки правилах. У нас ведь с ним были определенные правила. Или мы считали, что они у нас есть. Одно из них: если ты с кем-то занялся, то делай это на диване, кровать – это уже неверность и измена. И если решаешь заняться, то делай это действительно с симпотным пареньком, который в жизни, чувствуется, попадается тебе только раз и с ним необходимо это сделать: ведь мы же геи и на устои нам наплевать. Точнее, они у нас свои, не как у «традиционщиков».
Но, драть вас насухо, – тот, с кем я взялся совокупляться без всякой кровати годы назад, в эти дни неожиданно воскрес у меня в голове (это что еще за воссоединение?). Черт знает почему, но в Нью-Йорке я раньше никогда не бывал. «Погляди, как это делается. Соси мой пальчик, соси, хорошо соси, пока сам не превратишься в вакуум, будто всасываешь пластиковый пакет до отказа, чтобы из него вышел весь воздух. Всасывай плотно, так, чтобы я не мог вытянуть пальчик наружу, – вот как это делается». Никто не говорил мне, что Нью-Йорк – это место, где правят бал призраки прошлого. «Ты двинутый фрик, Джон-Джон. Извращенец». Я никогда и не думал трахаться с мальчиком. В самом деле нет. А тем более делать ему больно. Ни за что на свете. А уж чтобы убить его – такого у меня и в мыслях не было. Что значит «не было»? Когда он упал вниз лицом на железнодорожное полотно, я приподнял его так, чтобы голова его приходилась точнехонько на рельс, на который он лег обвислыми губами, словно целуя. После этого я несколько раз саданул ему ногой по затылку – и раз, и два, и три, – пока не почувствовал, как под каблуком у меня хрупнуло. И все это время я думал единственно о летнем лагере. «Ну как, чувствуешь, что я засадил? О да-а. До упора? Угу». Мне четырнадцать, и я только что возвратился из лагеря, а папашка с порога ткнул мне кулаком в живот со словами: «У-у, дрыщ. Ишь, как вытянулся, а всё глиста». Летний лагерь помнился мне единственно привонью средства от прыщей и воспитателями, что разгуливали меж танцующих пар с линейками, то и дело бдительно вымеряя, чтобы между танцующими оставалось «место для Иисуса». Мы сидим с Томми Матео – рыжим, как солнце, белым мальчиком с копной волос под афро, – который все танцы сидел в сторонке и тихо брюзжал, какая это все фигня. «Слушай, а ты покурить хочешь?» – «Ну а чё», – с томной вялостью ответил он. Две недели после лагеря я помышлял единственно о том, как бы снова с ним встретиться. По телефону Томми показался другим – рассеянно-озабоченным, словно в это же время общался с кем-то еще. Знаете старый туннель под Линкольном? Мы договорились, что свидимся там. И вот я пришел, а он встретил меня там совсем как чужой, будто это не я каждую ночь вставлял ему и мял булки в перелеске. Когда я придвигаюсь слишком близко, Томми презрительно пускает мне в лицо струйку дыма.
«Томми, ну давай, ты же хочешь?»
«Чё? Нет, педик ты гребаный. Нисколечко».
«Это ты педик, дырку под мой хрен весь сезон подставлял».
«Да пошел ты знаешь куда? Это все потому, что там девчонок нормальных не было».
«Ой, умора! Девчонки что, трахают пацанов в задницу? И в лагере девчонок было полно».
«Таких, каких бы я хотел трахнуть, там не было, даже ты был лучше их всех. Только теперь мы дома, и девчонки здесь есть клевые».
«А я не хочу с девчонками».
«А ты должен, иначе ты педик. Ты педик-извращенец, и я все твоему отцу расскажу».
Блин, блин, блин! Ну почему я сейчас, в эту самую минуту, думаю о такой хрени? В спальне этого парня наконец зажегся свет, затем погас, затем на полчаса зажегся в санузле и тоже погас. Не горит уже с полчаса. Дать ему с полчаса на то, чтобы он заснул? А может, он с погашенным светом пялит какую-нибудь цыпку? Хотя от перемены слагаемых сумма не меняется. Он или заснет, или будет чем-то отвлечен. Можно попробовать взобраться по пожарной лестнице, но это как-никак третий этаж, и подлезать втихую на цыпочках будет ох как непросто. Гризельда дала мне набор ключей, но переться через переднюю дверь вообще верх глупости. Это Нью-Йорк, и у него все двери на замках. А может, он пялит какую-нибудь цыпку и не хочет, чтобы она у него оставалась?
Улицу я пересек и теперь в здании. То и дело подлавливаю себя на мысли, что я типичный педик: с негодованием раздумываю, кому пришло в голову раскрасить всю прихожку в горчичный цвет? Поубивал бы. Десять, пятнадцать футов; вот уже и площадка первого этажа, а на ступенях все еще ковровое покрытие. Площадка третьего этажа (это там что, не пот ли стекает по спине?). Я у двери; рука машинально водит по дверному полотну, как будто проверяя, настоящее это дерево или так, подъёбка. Учитывая, какое у меня недоверие к той колумбийской суке, я был наполовину уверен, что ключ не подойдет, а потому вставил его и резко повернул, ожидая, что он надломится или типа того, но он, гляди-ка, сработал, хотя и с громким хрустом. Вот язви его, в первую секунду я инстинктивно подрываюсь сделать ноги. Может, оно громче послышалось здесь, чем там? Впрочем, по-любому будет предусмотрительней снять оружие с предохранителя.
Дверь, скрипнув, отворяется; прихожей здесь как таковой нет – видимо, народ в Нью-Йорке в них не нуждается. Прямо по центру обеденный стол с двумя стульями; остальные стулья, вероятно, растыканы где-то еще. Снаружи света почти не поступает, и я различаю только диван у одной стены и двуспальную кровать у другой. Телевизор сразу у окна. Непонятно, то ли простыни на кровати черные, то ли там просто темно. Тем не менее я осторожно приближаюсь, высматривая на постели хоть какой-то бугорок, и пускаю из обоймы семь пуль. Происходит три вещи: «пзззт», «пзззт» глушителя, легкое пуканье пуль, взрывающих подушку, и какой-то изумленный вздох за моей спиной. Оборачиваясь рывком, я вижу там голого белого мужика, кажется рыжего (в темноте сказать сложно: при выходе он не стал включать в санузле свет). Та сука дала мне не тот адрес. Я поднимаю ствол, чтобы чмокнуть его в голову, но он бросает мне что-то прямо в глаза, и я как будто со стороны слышу свой вопль. Что-то стекает мне по лицу, попадает на губы… ёшь твою медь, это ж жидкость для полоскания рта. Пока я залетаю в ванную и вымываю эту хрень из глаз, он успевает открыть окно и сигануть на пожарную лестницу. Я кидаюсь за ним, а он голышом скачет через две ступеньки и орет благим матом. Я, наспех прицелившись, стреляю, и пуля чиркает о металл, вышибая искры. Я грохочу по ступеням вниз до следующей площадки, стреляя в вопящего обнаженного чувака; что он там вопит, не разобрать, но на призывы о помощи не похоже. Я все стреляю по этой чертовой лестнице. Вместо того чтобы добежать до низа, чувак сигает через перила на асфальт.